«Что ж, — говорило его прежнее „я“, — как знаешь. Поезжай домой, только не забудь завтра сесть на свой поезд в 8.36 и вовремя явиться на службу, потому что твой отпуск кончился — запомни это, а еще запомни, что от мыслей о внутренней свободе и о Шервудском лесе придется отказаться раз и навсегда».
«Но я не поэт, не до такой степени я идиот…»
Король с королевой скрылись в своем дворце, солнце укатилось за деревья парка, растопив их в некое гигантское чудище с зелеными пальцами, разомкнутыми или сомкнутыми в кулак.
«А земная жизнь, Морис? Разве она тебе совсем чужда?»
«Но что такое земная жизнь? Это просто моя каждодневная жизнь, как и жизнь общества. Одна строится на другой, как однажды сказал Клайв».
«Верно, как и то, что природе на слова Клайва наплевать».
«Но отказаться от своего класса я не могу».
«Близится ночь, поторопись, бери такси… поспеши, как твой отец, не то перед носом захлопнут двери».
Подняв руку, он остановил такси и успел на поезд 6.20. На кожаном подносе в вестибюле его ждало еще одно послание от Скаддера. Он сразу узнал почерк, «мистер» вместо «эсквайр», наспех налепленные марки. Он испугался и озлился, хотя не так сильно, как испугался бы минувшим утром, — наука отказалась подобрать к нему ключ, но его положение уже не представлялось ему столь отчаянным. Разве подлинный ад не лучше искусственного рая? И не страшно, что он ускользнул от манипуляций мистера Ласкера Джонса. Он сунул письмо в карман смокинга, и оно лежало там нечитанным, пока он играл в карты. До слуха донесся голос шофера — тот извещал о своем уходе… поди пойми, что у этих плебеев на уме. Он обмолвился, что слуги, мол, такие же люди из плоти и крови, как и мы, но его тетка громко возразила: «Нет, не такие». Перед сном он поцеловал матушку и Китти, уже не боясь, что осквернит их своим поцелуем. Их пребывание в ранге святых оказалось недолгим, все их слова и дела опять стали мелкими и несущественными. Не чувствуя за собой вины, он заперся в комнате и минут пять смотрел во тьму пригородной ночи. Ухали совы, где-то погромыхивал трамвай, а сердце его стучало как никогда громко. Письмо оказалось длинным. Пока Морис разворачивал его, кровь пульсировала по всему телу, но голова осталась на удивление ясной, и ему удалось прочитать письмо, не спотыкаясь на каждом предложении.
«Мистер Холл, со мной только что разговаривал мистер Борениус. Сэр, вы со мной поступаете не по справедливости. Я уплываю на той неделе, на „Норманнии“. Я писал вам, что уезжаю, а вы мне даже не ответили, это несправедливо. Я родом из порядочной семьи, почему же вы обращаетесь со мной, как с собакой? Это несправедливо. Мой отец — порядочный торговец. В Аргентине я буду сам по себе. Вы сказали: „Дорогой мой Алек“, — а сами не пишете. Мне кое-что известно про вас и про мистера Дарема. Вы сказали: „Называйте меня Морис“, почему же такая несправедливость? Мистер Холл, во вторник я еду в Лондон. Если не хотите, чтобы я приехал к вам домой, скажите, где нам встретиться в Лондоне, только не увиливайте, а то пожалеете. Сэр, после того, как вы уехали из Пенджа, тут все по-старому. Крикет кончился, с больших деревьев уже падают листья, хотя и рановато. Как я понял, мистер Борениус рассказал вам кое-что про девушек? Ну и что же тут такого, для мужчины это нормально, а вы обращаетесь со мной, как с собакой. Это ведь было, когда мы с вами не познакомились. Хотеть девушку — это же нормально, по природе. Про девушек мистер Борениус узнал, когда готовил прихожан к причастию. У нас с ним только что был разговор. А с джентльменом у меня такого никогда прежде не было. Вы, наверное, осерчали, когда я разбудил вас так рано? Так вы сами виноваты, сэр, потому что голову мне на плечо положили. А у меня с утра работа, я ведь у мистера Дарема на службе состою, а не у вас. Я у вас не служу, и нечего со мной обращаться, будто я ваш слуга, я такого не позволю, любому могу так и сказать. Я всегда с почтением к тому, кто этого заслуживает, раз ты джентльмен, так и веди себя как джентльмен. Симкокс мне сказал: „Мистер Холл просил поставить его восьмым“. А я вас поставил пятым, так я же был капитан, не будете же вы из-за этого поступать со мной несправедливо?
С почтением А. Скаддер.
P.S. Мне кое-что известно».
Последнее предложение кидалось в глаза, но Морис совладал с собой и попытался осмыслить письмо в целом. Видимо, в низах ходила какая-то неудобоваримая сплетня насчет него и Клайва, но что с того? Допустим, кто-то шпионил за ними в Синей комнате либо в папоротнике и истолковал увиденное по-своему — что с того? Сейчас все дело — в настоящем. Зачем Скаддеру эта сплетня понадобилась сейчас? Что у него на уме? И что за выбор слов: одни грязные, другие дурацкие, третьи вежливые? Первое впечатление от письма было простым: тут пахнет мерзостью, стало быть, требуется вмешательство стряпчего. Но, отложив письмо в сторону, взяв трубку и затянувшись, Морис задумался: а ведь написать нечто подобное мог и он сам! Когда от обиды мутнеет в голове. У Скаддера от обиды помутилось в голове! Тогда письмо — в духе самого Мориса! Письмо было неприятным, не поймешь, какую цель преследовал автор (возможно, этих целей — десяток), но встать в позу надменной суровости, как это сделал Клайв, когда в их спорах впервые возник «Симпозиум»… Нет, невозможно. Придется встретиться. И он написал: «А. С. Хорошо. Встретимся во вторник в пять часов у входа в Британский музей. Это большое здание. Дорогу подскажет любой. М. X.». Вот так, коротко и ясно. Оба они — изгои, и если эта бумажка где-то всплывет, поводов для глумления свет не получит. Что касается места свидания… что ж, именно там ему наверняка не грозит случайная встреча с каким-нибудь знакомым. Бедный Британский музей, обитель святости и целомудрия! Морис улыбнулся, и это была улыбка довольного собой проказника. Вдруг возникла согревающая душу мысль: а ведь и Клайв не вышел из этой истории чистеньким, какая-то грязь налипла! Лицо его чуть посуровело, теперь это было лицо атлета, который с честью перенес год страданий и тягот и обрел достоинство.
Новые живительные силы не покинули его и на следующее утро, когда он приехал на работу. До фиаско у мистера Ласкера Джонса свою работу он рассматривал как привилегию, которой, собственно говоря, почти недостоин. Как подпитку, позволявшую ходить дома с поднятой головой. Но теперь рухнул и этот бастион, и Морису снова хотелось смеяться — как он мог так долго заблуждаться! Господа Хилл и Холл черпали свою клиентуру из представителей среднего класса, чье сокровенное желание сводилось к одному: обезопасить себя и пребывать в надежном укрытии постоянно. Не таиться в берлоге от страха, а просто быть в укрытии всегда и везде, пока есть земля и небо, оградить себя от бедности, болезней, насилия, грубости. Но в итоге — от радости тоже. Господь сыграл с ними злую шутку. По их лицам, как, впрочем, и по лицам его сослуживцев и партнеров, было ясно: эти люди никогда не знали подлинной радости. Общество их переоснастило. Им была неведома борьба, а только в борьбе сентиментальность и похоть переплавляются в любовь. Из Мориса наверняка вышел бы прекрасный любовник. Потому что он по-настоящему способен доставлять и получать удовольствие. Эти же люди понятия не имели о том, что такое превратности судьбы. Они были либо пресыщены, либо вульгарны, и ко второй категории Морис в его нынешнем настроении относился снисходительнее. Эти люди приходили к нему и просили вложить их деньги под шесть процентов, но так, чтобы это было надежно. Он обычно отвечал: «Либо высокий процент, либо надежность — что-нибудь одно. То и другое сразу не бывает». Почти всегда этот разговор заканчивался так: «Что, если я положу все деньги под четыре процента, а на сотню с лишним попробую сыграть?» Даже им хотелось согрешить, рискнуть, не по-крупному, упаси Бог, как бы не рухнуло налаженное хозяйство, но таких поползновений вполне достаточно, чтобы понять: все их добродетели — липа. А он до вчерашнего дня пресмыкался перед этой публикой.
Ну почему он должен им прислуживать? Как какой-нибудь заумный выпускник, он прямо здесь, в пригородном поезде, пустился в рассуждения об этической стороне его профессии, однако попутчики не восприняли его всерьез. «Молодой Холл — малый не промах, — последовал приговор. — Клиента нипочем не упустит, зубами вцепится, а не упустит». Тут же поставили и диагноз — цинизм, для делового человека свойство вполне обычное. «Сам-то только и вкладывает денежки. Помните, весной рассказывал насчет строительства в трущобах?»
43
Дождь падал с неба в привычной для себя манере, обстреливал миллионную армию крыш и иногда пробивал их насквозь. Он осаживал трубные дымы, заставлял бензиновые испарения смешиваться с запахом сырой одежды, наполняя лондонские улицы особым настоем. Большой двор перед входом в музей дождь заливал безо всяких помех, метясь тяжелыми каплями в тосковавших голубей и каски полицейских. День настолько сгустился, что кое-где внутри зажгли электричество, и величавое здание напоминало гробницу, чудесным образом подсвеченную духами мертвецов.