Глава десятая,
в которой разные группы молодых людей сходятся вместе
МакКлинтик Сфера стоял возле фортепиано и смотрел в никуда, пока трубач его группы играл соло. МакКлинтик слушал музыку вполуха (время от времени трогая клавиши альт-саксофона, словно применяя своего рода симпатическую магию, дабы заставить естественно звучащую трубу выразить иную и, по мнению Сферы, лучшую идею) и лишь изредка поглядывал на посетителей за столиками.
Это был последний номер, а неделя для Сферы выдалась неудачной. В колледжах начались каникулы, и бар был заполнен в основном любителями поболтать. В перерывах между композициями они то и дело приглашали его к столику и спрашивали, что он думает о других альт-саксофонистах. Некоторые просто хотели пройти через навязшую в зубах рутину северного либерализма: глядите на меня, я могу сидеть с кем угодно. Кроме того, они могли сказать: «Эй, старик, изобрази "Ночной экспресс" [208]». Да, бвана. Угу, босс. Твоя старый черножопый Дядя МакКлинтик лабает самый-распросамый «Ночной экспресс» в усем мире. А закончив лабать, моя возьмет свой старый альт и засандалит его тебе в белую лигоплющовую жопу.
Трубач показал, что пора заканчивать: за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они подхватили концовку вместе с барабанщиком, в унисон сыграли главную тему и ушли со сцены.
Снаружи, словно в очередь за бесплатным супом выстроились всякие бродяги. Весна наполнила Нью-Йорк теплом и сладострастием. Сфера отыскал на стоянке свой «триумф», забрался в него и поехал домой. Ему требовался отдых.
Через полчаса он уже был в Гарлеме, в славном доходном (и в некотором смысле публичном) доме, которым управляла некая Матильда Уинтроп, маленькая и ссохшаяся, похожая на любую чопорную пожилую леди, вечерами прогуливающуюся аккуратными шажками по улице и заглядывающую на рынок в поисках зелени или селезенки.
– Она наверху, – сказала Матильда с дежурной улыбкой, предназначенной в числе прочих и музыкантам с прическами под белых, которые разъезжают на спортивных машинах и зарабатывают много денег. Сфера для виду поборолся с ней пару минут. Рефлексы у нее оказались лучше, чем у него.
Девчонка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил плащ на кресло. Она подвинулась, освобождая для МакКлинтика место на кровати, загнула утолок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей о прошедшей неделе, о денежных мальчикам, которые платили, чтобы он им подыгрывал; о богатых, осторожных и сдержанных музыкантах из больших оркестров, а также о тех, кто не мог позволить себе потратить доллар на пиво в барс «Нота V», но при этом не понимал или не желал понять, что место, на которое он претендует, уже занято богатенькими мальчиками и другими музыкантам л. Он говорил, уткнувшись лицом в полушку, г; сна растирала ему спину удивительно нежными пальчиками. Она сообщила, что ее зовут Руби, но МакКлинтик ей не поверил. Далее последовало:
– Понимаешь, о чем я пытаюсь рассказать?
– Язык саксофона я не понимаю, – честно призналась она. – Девушки вообще этого не понимают. Они только чувствуют. Я чувствую то, что ты играешь, как чувствую то, что тебе нужно, когда ты в меня входишь. Может, это одно и то же. Я не знаю, МакКлинтик. Мне с тобой хорошо. Ты это хотел услышать?
– Извини, – сказал Сфера. – Это неплохой способ расслабиться, – помолчав, добавил он.
– Останешься на ночь?
– Конечно.
В мастерской Слэб и Эстер, стесняясь друг друга, стояли перед мольбертом и разглядывали «Датский сыр N° 35». С недавних пор Слэб был одержим датскими сырами. Раньше он неистово малевал разнообразные кондитерские изделия во всех мыслимых стилях, под тем или иным освещением и в различных декорациях. Теперь по всей комнате были разбросаны кубистские, фовистские и сюрреалистические датские сыры.
– Моне [209] в годы кризиса сидел у себя дома в Гиверни и рисовал водяные лилии в пруду, – раздумчиво говорил Слэб. – Сплошные водяные лилии всех видов. Он любил водяные лилии. У меня сейчас тоже годы кризиса. Я люблю датские сыры. Я и припомнить не могу, сколько раз они возвращали меня к жизни. Так почему бы и нет?
Главный предмет композиции «Датский сыр № 35» занимал скромное место слева в нижней части картины и был изображен надетым на одну из металлических опор телефонной будки. Фоном служила пустая, стремительно уходящая в перспективу улочка, где на среднем плане стояло единственное дерево, а в его ветвях сидела пестрая птичка, тщательно выписанная мелкими яркими точечными мазками.
– Это, – объяснил Слэб, отвечая на вопрос Эстер, – мой протест против Кататонического Экспрессионизма: универсальный символ, которым я решил заменить
Крест западной цивилизации. Куропатка на грушевом дереве. Помнишь старую шуточную рождественскую песню? «Куропатка и грушевое дерево» [210]. Вся прелесть в том, что живое существо работает как механизм. Куропатка жрет груши и своим дерьмом удобряет почву, на которой дерево растет все выше, поднимая птицу вверх и в то же время обеспечивая себе постоянный приток питательных веществ. Вечный двигатель просто, если бы не одна загвоздка. – Он указал на горгулью с острыми клыками в верхней части картины. Самый здоровый клык находился на воображаемой линии, идущей параллельно оси дерева и проходящей через голову куропатки. – С тем же успехом это мог быть низко летящий аэроплан или высоковольтная линия электропередач, – заметил Слэб. – В общем, в один прекрасный день птичка окажется в зубах горгульи, так же как бедный датский сыр оказался на этой телефонной опоре.
– Почему она не улетает? – спросила Эстер.
– Она слишком глупа. Когда-то она умела летать, но разучилась.
– Я усматриваю в этом аллегорию, – сказала Эстер.
– Нет, – возразил Слэб. – В интеллектуальном плане эта картинка не сложнее воскресных кроссвордов в «Тайме». Дешевка. Не стоит твоего внимания.
Эстер двинулась к постели.
– Нет! – выкрикнул Слэб.
– Слэб, мне так скверно. Мне больно, физически больно вот здесь, – она прижала руки к низу живота.
– Ничего не могу поделать, – заявил Слэб. – Не знаю, что там Шенмэйкер из тебя вырезал.
– Но я же твой друг, да?
– Нет, – отрезал Слэб.
– Что мне сделать, чтобы доказать тебе…
– Уйти, – сказал Слэб. – Вот что ты можешь сделать. И дать мне поспать. В моей целомудренной походной армейской кроватке. Одному. – Он забрался в кровать и лег лицом вниз. Вскоре Эстер ушла, забыв закрыть дверь. Когда ее отвергали, она дверью не хлопала. Не тот тип.
Руни и Рэйчел сидели в баре небольшой забегаловки на Второй авеню. Рядом в углу ирландец и венгр играли в боулинг и дико орали друг на друга.
– Куда она уходит по ночам? – волновался Руни.
– Паола – девушка со странностями, – отвечала Рэйчел. – Через некоторое время ты научишься не задавать вопросов, на которые она не желает отвечать.
– Может, она бегает к Хряку?
– Нет. Хряк Бодайн крутится в «Ноте-V» и в «Ржавой ложке». Он, конечно, может учуять Паолу за милю, но с ним у нее связано слишком много неприятных воспоминаний. Я думаю, здесь замешан Папаша Ход. Военные моряки умеют покорять женщин. Паола оставила Хода, и это его убивает, хотя я, например, искренне этому рада.
Она убивает меня, хотел сказать Уинсам. Но промолчал. В последнее время он частенько искал утешения у Рэйчел. Можно сказать, попал от нее в зависимость. Его привлекали самодостаточность Рэйчел, ее здравый смысл и определенная отчужденность от Шальной Братвы. Правда, к любовному свиданию с Паолой он не приблизился ни на шаг. Возможно, побаивался реакции Рэйчел. Он подозревал, что она не из тех, кто с охотой занимается сводничеством для своих подруг. Руни заказал очередную порцию горячительного.
– Ты слишком много пьешь, Руни, – сказала Рэйчел. – Меня это беспокоит.
– Не ворчи, не ворчи, – улыбнулся Руни.
Следующим вечером Профейн сидел в караулке Ассоциации антропологических исследований, положив ноги на газовую плиту, и читал авангардный вестерн «Шериф-экзистенциалист», который рекомендовал ему Хряк Бодайн. Напротив, в одной из лабораторных камер, несколько смахивающий в ночном освещении на монстра Франкенштейна, сидел ДУРАК – Действенно Усваивающий Радиацию Антропоморфный Киборг.
Кожа у него была целлюлозно-ацетатно-бутиратная, пластик пропускал не только свет, но также рентгеновские лучи, гамма-лучи и нейтроны. Скелет использовался человеческий, но кости продезинфицировали, а в спинной хребет и в костные полости вставили дозиметры радиоактивности. ДУРАК был ростом пять футов девять дюймов, что на пятьдесят процентов соответствовало стандарту военно-воздушных сил. Щитовидную железу, легкие, половые органы, почки, печень, селезенку и прочие внутренности ему сделали из того же пластика, что и кожный покров. Все органы были пустотелыми и заполнялись специальным раствором, впитывающим радиацию с той же интенсивностью, что и ткани, которые он заменял.