— Он с ног до головы мужчина, — восклицала она. — Он себя еще покажет! Тогда только держись!
Мартин улыбнулся. Даже ему, осторожнейшему из людей, такая перспектива не казалась неприятной. Что же касается Айрин, то она была от нее в восторге. Я думал о том, что любовь Мартина к сыну была крепкой, глубокой; так искренне он еще никогда ни к кому в жизни не был привязан. Она тоже любила мальчика — любила, вероятно, не меньше, чем Мартин, — но ее любовь не была похожа на ту, что принято считать материнской. Она была хорошей матерью, и такой добродетельной, что люди, знавшие ее в дни ее беспутной молодости, с трудом верили своим глазам. И все же в ее любви не было покровительства, скорее она ждала, что сын будет оберегать ее. Она мечтала о том времени, когда он будет сопровождать ее повсюду и руководить ею.
Однажды, когда она была молоденькой девушкой и увлекалась человеком вдвое старше себя, я слышал, как она с восторгом восклицала, что роль дочери удается ей куда лучше, чем роль матери. Она даже не подозревала, насколько это было близко к истине. С виду грузная стареющая женщина, она всегда сумела бы чувствовать себя девочкой рядом с любым мужчиной из своей семьи.
Так было и с мужем. По годам она была старше Мартина. Она выглядела старше его. Но сейчас, после пятнадцати лет замужества, она держалась с ним, как дочь с отцом — отцом упрямым, своенравным, но который был тем не менее ее единственной опорой и которого она, при всех своих насмешках и внешней непочтительности, глубоко уважала.
По-видимому, обоих такие отношения устраивали. Вопреки всем пророчествам, вопреки предсказаниям всяких всезнаек, вроде меня, брак их удался. Когда она пошла в дом накрыть на стол к обеду, сутуловатая, расплывшаяся, но все еще энергичная и подвижная, Мартин, сидя в кресле, проводил ее глазами. После этого он спросил меня про Найтингэйла. Он, несомненно, скрыл от нее — в этом я был уверен, — что оказался более щепетильным и мягким, чем все мы остальные. Может быть, он знал, что эта сторона его характера, неожиданная для его друзей, неожиданная даже для него самого, не понравится ей?
— Ну, как же вел себя Найтингэйл?
Он задал вопрос и с недоумением посмотрел на меня, увидев, что я расплываюсь в улыбке. А улыбался я потому, что мягкости при этом вопросе в его голосе отнюдь не чувствовалось. Мне почему-то вспомнился один персонаж из саги старого Гэя, спрашивавший, как вел себя какой-то незадачливый герой во время пожара, в котором сгорело дотла все его имущество.
— Так как же он вел себя? — повторил Мартин.
Я описал события дня. Мартин сосредоточенно слушал. Из осторожности он не сказал мне, что, по его мнению, доказывает поведение Найтингэйла — его вину или отсутствие таковой. Он был слишком опытен для того, чтобы тревожить меня сомнениями сейчас. Для меня это был самый ответственный момент; он не хотел ослабить мою решимость ни на йоту. Как и всегда, он перестраховывался. Значит, все теперь упирается в Кроуфорда и Брауна? Что-то они скажут?
— Теперь все должно быть хорошо, — сказал я.
— Ведь Доуссон-Хилл обедает сегодня у Кроуфорда? — спросил Мартин. — Не скажу, чтобы мне это нравилось, — задумчиво прибавил он.
Он стал настаивать, чтобы я поговорил вечером во вторник, то есть завтра, с Брауном наедине. Как-никак Браун мой друг, и он — хороший человек. Несмотря на все разногласия, я по-прежнему могу говорить с ним откровенно. Попытаться, во всяком случае, стоит. Мартин был уверен, что стоит. Мне это не особенно улыбалось, но Мартин настаивал на своем. Буду ли я возражать, если он сейчас же условится с Брауном? Я спросил, неужели ему не сидится на месте?
— Ладно уж! — сказал Мартин и пошел в дом к телефону.
Он вернулся посмеиваясь.
— Дядя Артур жаждет этого свиданья не больше, чем ты. Но он согласился увидеться с тобой завтра вечером в девять часов у себя в кабинете.
После обеда мы сидели вчетвером у окна, выходившего на широкую лужайку. Г.-С. Кларк, который спустился со своего крыльца, прохаживался вдоль дальнего ее края. Он держался на солнце, ярким вечерним светом заливавшем сад, подальше от тени, отбрасываемой вязами. Ходил он медленно, волоча больную ногу. Ему потребовалось немало времени, чтобы дойти до конца сада, повернуть и продолжать дальше свой моцион. И хотя движения причиняли ему боль и утомляли его, со стороны никто бы этого не сказал. Он подтягивал беспомощную ногу, готовясь к следующему шагу с беспечным, чуть ли не капризным видом, который говорил, что хоть он и сознает, что ходить так не очень удобно, но тем не менее из оригинальности предпочитает ходить именно так.
Из дома донеслись приглушенные голоса, и Айрин пошла туда. Я услышал ее голос в коридоре, соединяющем ее кухню с кухней Кларков.
— Да, он здесь!
— Знаю, — донесся голос Ханны, чистый, с чуть уловимой неанглийской интонацией.
Они вдвоем вошли в гостиную и направились к нам: рядом с Айрин Ханна выглядела изящной и грациозной. Когда я видел ее в последний раз, она немного распустилась, но сейчас ее поседевшие и потускневшие волосы были снова иссиня-черными и блестящими, и безукоризненная стрижка подчеркивала красивую форму ее египетской головки. Несмотря на годы, в ее облике снова появилось что-то студенческое; казалось, перед нами была студентка, умная, подтянутая, энергичная, любящая поспорить, подчас сердитая.
— Я на минутку, — сказала она, отказываясь сесть.
Я указал на ее мужа, ковыляющего по лужайке.
— Знаю. Устанет только. — На мгновение в ее голосе зазвучала профессиональная тревога сиделки.
Затем она сказала:
— Завтра он дает показания в суде. Вы знаете?
Я ответил, что, безусловно, знаю.
— Это отвратительно! — вскричала Ханна. — Это гадко.
Она злилась на меня, потому что собиралась предать его. Ее чувство к Кларку — каково бы оно ни было — уже давно иссякло, но она принадлежала к той категории женщин, которые хотят быть верными, которые считают, что могут быть счастливы, только храня верность, однако как-то так получалось, что судьба и политические события постоянно подставляли ей ножку. Она хотела быть верной идее, верной мужчине. Она не хотела разменивать жизнь по мелочам. Когда она увлекалась политикой, ее побуждения были чисты и неэгоистичны; в отношениях с людьми она не была хищницей. И все же по причинам, понять которые она, при всем своем уме, не могла, она постоянно оказывалась в подобных ловушках.
— Я думала, что нужно предупредить вас. Он скажет, — она повела черными глазами в сторону лужайки, — что Говард не знает, что такое правда. Он приведет примеры того, как отзывался Говард о своей научной работе.
— Он убежден, — продолжала она, — что люди со взглядами Говарда не имеют ни малейшего понятия о правде, что им вообще чужды человеческие добродетели. Он убежден в этом. Он верит в то, что говорит. В этом его сила. — Вы готовы к этому, Люис? — воскликнула она.
— По-моему, да.
— Смотрите не недооценивайте его!
Я сказал вполне искренне, что мне трудно было бы его недооценить. Но Ханне мой ответ показался вялым. Сердито тряхнув головкой, она сказала:
— Я никогда не знаю, что можно ожидать от вас, англосаксов. Я никогда не знаю, когда вы размякнете и когда вы будете жесткими. В свое время, Люис, вам, наверное, приходилось бывать очень жестким.
— Он справится, — мягко сказал ей Мартин.
— Справится ли? — спросила она.
Снова она отказалась сесть. Ей нужно скоро идти, сказала она, наблюдая, как с трудом одолевает ступеньки крыльца Кларк. Однако она все-таки успела продемонстрировать нам свои дипломатические способности. Кого из молодых членов совета повидал я за это время, спросила Ханна — светская, эмансипированная, повидавшая мир уроженка Центральной Европы, умудренная опытом женщина, успевшая сменить мужа, с тех пор как я впервые появился в колледже. Она, конечно, не имела в виду Говарда, о котором (так как настроена в этот вечер она была не только дипломатично, но и раздраженно) она отозвалась пренебрежительно: «Скучнейшая разновидность обозника левого фланга». Нет, Говарда ввиду она не имела. Ну, а из остальных кого? — спросила она с такой грациозной непоследовательностью, что я даже растерялся.
Это была дипломатия шестнадцатилетней школьницы. Я увидел, как блеснул огонек в узких лукавых глазах Айрин, когда она переглянулась с Мартином. Им обоим это показалось забавным. Но, кроме того, они почувствовали беспокойство. Потому что мы с Мартином любили Ханну, любила ее — как это ни странно — и Айрин. И вдруг эта самая Ханна хитростью хотела навести нас на разговор о Томе Орбэлле.
Когда он только стал осыпать ее знаками поклонения, она не замечала его. Затем он начал ей нравиться. С присущим ей недостатком инстинкта самосохранения, она позволила себе увлечься Томом. Она была готова — возможно, впервые в жизни — ответить на любовь любовью. Может быть, первый кристалл этого чувства уже царапал ее сердце. Я надеялся, что нет. Она была резка, она была способна на предательство, но в то же время она была великодушна. Она никогда не роптала, когда кому-то в жизни выпадало что-нибудь хорошее, — я не говорю об успехах, которые ее вообще не интересовали, но не завидовала она и тем, кому жилось легко и беспечно, и тем, кто имел детей, чего была лишена она. Я опасался, — уверен, что того же опасалась и Айрин, — что здесь ее снова ждала неудача. Том был человеком одаренным и человеком волевым, но мне казалось, что его больше устраивает неразделенная любовь. Ответь она ему любовью — уязвимой, нетерпеливой любовью зрелой женщины, — она могла отпугнуть его. Это могло показаться ему унизительным, но для нее это означало бы нечто гораздо худшее.