И уже казалось, что большего несчастья быть не может, но тут накатилась осень девяносто второго… в Хуррамабад хлынули беженцы из Курган-Тюбе, где на костях жителей шли веселые пьяные бои между вовчиками и юрчиками… из Кабодиёна, где людей расстреливали на хлопковых полях… из сотен кишлаков, по которым катилась безумная война… Бездомные спали в скверах вповалку… фантастически красивые дочери хатлонских дехкан слонялись по пыльным, голодным улицам Хуррамабада, клянча кусок лепешки или сахара и, должно быть, испытывая такое же тупое отчаяние, какое испытала она несколькими месяцами позже, когда они нашли свой контейнер на станции Генералово: не было денег, чтобы перевезти его в Завражье, где уже стоял их вагончик — в длинном, во все поле, ряду других…
Она думала иногда — вот же глупая выдумка с этим ящиком Пандоры! Открыли — бац, и несчастья разлетелись по белу свету!.. Все наоборот — должно быть где-то вместилище человеческих бедствий, куда они, отработав свое, досыта напившись крови и жизни, утомленно валятся, чтобы лежать там все более и более ужасающей грудой до конца времен… до того момента, когда тот, кто имеет на это право, заглянет в него… — и отшатнется! и побледнеет! и покачает потом головой, и протянет сочувственно что-нибудь вроде: «Да уж… ничего не скажешь… досталось ребятам!..»
Вот тогда-то, за два дня до отъезда, Сергей притащил откуда-то щенка, опустил перед ней на пол и сказал детям:
— Звать его будем Банзай. Нравится?..
…Маша отперла дверь, вошла в крошечную прихожую и поставила бидон на табуретку.
Здесь, где потолок и стены были обиты листами картона от кондитерских коробок, было тепло даже в лютые морозы.
Настраиваясь на новый ритм, она расстегнула воротник телогрейки и помедлила несколько секунд, озирая тот мир, в котором по преимуществу проходила теперь ее жизнь, — это прихожая, она же и кухня; за дверью комната двенадцати метров, сплошь заставленная — три кровати, два шкафа, небольшой стол и комод, да теперь еще пришлось дощатый манеж поставить, в котором нетерпеливо мекают два курчавых пятидневных козленка, названных было Лобачевым громко — Салтык и Ятаган, но к исходу первого же дня превратившихся в Сашку и Яшку. За этой стеной — дощатая и тоже утепленная разобранными коробками пристройка, в которой мирно обитают тридцать гусей и коза, хранится сено и зерно. А к той стене примыкает стена соседнего вагончика…
— Ну сейчас, сейчас, — сказала она. — Размекались!
Она принялась за дело, и руки будто сами — сначала как бы нехотя, а потом все больше и больше разохочиваясь, — замелькали, захлопотали, касаясь всего, чего им нужно было коснуться, бережно, но твердо.
Для начала она сходила с двумя ведрами к колонке, потом принесла дров и разожгла печь.
Глядя на ее загрубевшие руки — смуглые, с коротко постриженными ногтями, — трудно было представить, что еще несколько лет назад она работала технологом на кондитерской фабрике, красила ногти розовым лаком и любила, чтобы белый халат похрустывал и коробился от свежести, как простыня на морозе.
Она взяла козленка Сашку и пустила его к матери. Присев на корточки, Маша смотрела, как он быстро нашел сосок и стал жадно глотать. Через несколько минут отняла и, прижимаясь лицом к удушливо-душистой шерсти и ласково приговаривая, отнесла назад к братцу. Сашка, цинично использованный в качестве катализатора млекоотделения, возмущенно и жалобно мекал.
— Ну что, Белка, — уже говорила она, выдаивая остатки в пластмассовый тазик. — Смотри-ка, Белка… Ну нет, это не молоко, сестричка ты моя… никуда не годится… Шестой день пошел, Белочка… Пора уже тебе молоко давать… А? Как думаешь? Давай, давай, раздаивайся… Хватит уже… Нам тоже молока хочется… что ж все молозиво да молозиво… Да, Белка?.. Сейчас напоим твоих козлятушек… напоим ребятушек… а завтра уже прикармливать начнем… да, Белка?
Тазик она отнесла в дом и наполнила молозивом две большие бутылки.
Напоив козлят и поменяв подстилку в манеже, она намяла ведро сварившейся к тому времени картошки, намешала с пареным зерном и отрубями. Покормив гусей, выгнала на волю — радостно гогоча и вытягивая шеи, они поплелись было в сторону леса, но далеко не отошли, сели наземь, на мерзлые комья. Банзаю тоже кое-что перепало.
Когда она, напевая, домывала оставшуюся с утра посуду (а и сквозь песню постукивали косточки счетов в голове: двести отложить Катюшке на пальто, триста пятьдесят как минимум придется отдать за комбикорм, да еще привезти его сколько-то стоит… хорошо бы свою машину… хоть бы не машину, а мотороллер с фургончиком, как у Аристова, — пусть только по сухому времени на нем можно ездить, а все-таки подспорье… если б был мотороллер, она бы все-таки завела корову… правда, Сергей ее отговаривает… да сейчас и денег на корову нет… но дело все-таки не в деньгах, а в том, что корове корм на своих плечах не натаскаешь — это хоть на каких, но все же только на колесах и можно сделать… а пока нет коровы, приходится каждое утро в Сашкино за молоком… без молока-то, как без рук… правда, будет козье — оно полезней… но Сергей не любит… можно его частью продавать, как в прошлом году… в деревне своих коз нет — не держат почему-то… так значит, это уже пятьсот пятьдесят… еще Паше нужно послать хотя бы немного денег… он все топырится — не надо мне, у меня есть!.. откуда у него, господи!.. хоть бы сто… или сто пятьдесят, если выкрутиться… и так без конца, без конца — точь-в-точь как на счетах: щелк-щелк… стоп, лишнее, перебор… тогда эту вот косточку обратно, а взамен другую сюда…), Банзай залаял, загремел цепью, она выглянула в окно и увидела почтальоншу Валентину.
Маша быстро вытерла руки, накинула телогрейку и вышла на крыльцо.
— Тихо! — крикнула она Банзаю, и пес послушно замолк — только глухо рокотал, разглядывая чужого горящими желтыми глазами и прижав обрубки ушей. — Валя! Ты к нам?
Обычно к ним почтальон не ходил, потому что местом их прописки считалось Сашкино — хоть вагончик и стоял в трех километрах от села.
— К вам-то к вам… — ответила Валентина, не делая попыток приблизиться. — Да ведь не подойти… ишь, раскормили… того и гляди бросится, зверюга!
— Не бойся! — сказала Маша. — Место, Банзай! Ну-ка, место!
Банзай недовольно полез в будку.
— Какими судьбами? — спросила она, улыбаясь. — Ты же к нам не ходишь? Хочешь молока?
— Да нет уж, спасибо, — хмуро ответил Валентина, копаясь в сумке. — Так-то не хожу, да… не должна я к вам сюда на выселки таскаться… у вас адрес-то по Сашкину идет… ага, вот… Ну, уж по такому-то делу, думаю, схожу, что ж… а то еще проваляется…
— Что это? — Маша еще раз вытерла ладони о фартук и приняла в них листок бумаги.
— А это в милицию твоего вызывают, — с неожиданной радостной угрюмостью пояснила Валентина. — Так-то вот! В милицию! В Пряев ему ехать надо!
— Зачем?.. — Маша растерянно вертела в руках повестку, выхватывая отдельные слова. Лобачеву… Сергею Александровичу… явиться… свидетеля… — Зачем это? — невольно выговорила она, поднимая взгляд на почтальоншу.
— Да уж он-то знает! — уверенно и громко протянула та, застегивая сумку. — А не знает — так объяснят!
— Ты о чем, Валя?
— О чем! О том! Ты будто не знаешь!
Маша сунула повестку в карман передника.
— Серегу-то Дугина кто пожег? Не знаешь?
Секунду Маша непонимающе смотрела в ее ставшее злым и напряженным лицо, потом от неожиданности рассмеялась.
— Ты что! Ты что, Валя!
— Смейся! Смейся! — почтальонша повернулась и быстро пошла назад. — Смейся! Досмеешься! — она обернулась и крикнула: — Вы сюда мужиков наших, что ли, резать понаехали?!
Банзай с ревом вылетел из будки и стал рваться ей вслед.
Маша стояла у крыльца, пока фигура почтальонши, постепенно уменьшаясь, не скрылась за перегибом бетонки.
Потом провела ладонью по лбу, словно пытаясь что-то вспомнить, и пошла в дом. Как ни крути, а дел все равно было невпроворот.
5
Лобачев шагал по дороге к шоссе, идти было приятно и легко, но смутное беспокойство все же сосало душу.
Вызывали его в качестве свидетеля, и понятно было, по какому делу. Но что бы он такое особенное мог засвидетельствовать, ради чего тащиться ему в рабочий день в Пряев, Лобачев не понимал, — на пожаре кроме него еще много было народу, а к тому времени, когда приехали из милиции и, разбирая завал на пепелище, обнаружили трупы, он уж давно ушел. Как говорили, от самого Сереги Дугина мало что осталось, а мать была почему-то накрыта ватным матрасом, и этот матрас уберег тело от огня в такой степени, что эксперт смог обнаружить на нем несколько ножевых ран.
Со времени пожара прошло уже пять или шесть дней. Лобачев вставал рано, приезжал поздно и ни с кем из деревенских не виделся. Однако Маша ему каждый вечер рассказывала, что слышала от баб в Сашкине и в самом Завражье, и Лобачев, слушая, только диву давался. Оказалось, деревня уже все про все знала совершенно точно — кто зарезал Серегу и Варвару Дугиных и за что: оказывается, это был дружок Сереги Вадим (все из того же села Сашкина), с которым они, во-первых, не поделили дурака Верку Цветкову, Серегину любовницу, а во-вторых — что Серега в тот день получил под расчет триста зеленых, напарничая с Вадимом из села Сашкина на строительстве дачной хоромины, а Вадиму его собственных трехсот, видно, показалось мало. «Маша, да ты с ума сошла! — негодующе изумлялся Лобачев. — Да он им сам, Вадим-то этот, что ли, сказал? Да откуда же они знают? Разве можно, пока не доказали, такое про человека говорить? А если не он? Да и вообще — откуда это все?! Кто видел-то?! А если видел, что ж он языком своим поганым треплет, вместо того чтоб в милицию бежать?» Маша только извиняющеся пожимала плечами — мол, за что купила, за то и продаю.