Он бросал слова, словно камешки в темноте. Я должна была услышать, как они со всплеском падают в воду внизу и таким образом ощутить лежащую за ними глубину: этот человек стоял на краю обрыва.
Но я была слишком увлечена обстоятельствами, видной глазу поверхностью, да и не могла девчушка, которой пошел всего пятнадцатый год, прозревать сквозь нее. Ведь я тогда впервые пробовала красное вино (водку я уже попила с тремя мужиками на вокзале), впервые была на свидании, и скорее всего, впервые была влюблена. Ибо, несмотря на обстановку, это был действительно весьма романтический ужин. Здесь мы, два взрослых человека (Боже мой, Боже, я до сих пор трепещу при мысли, при этой освобожденной мысли о том, как я-в-юности входит в гостиную и превращается из ребенка в женщину, сев за стол, только из-за того, как он выдвигает стул и предлагает мне сесть, исполненный говорящего на «вы» смирения), а между нами три и шестнадцать лет, немец и исландка, на хуторе среди Польши, в этот вечер, такой жаркий и спокойный, что свечки не заметили, что окно приоткрыто, и освещали эту удивительную встречу еще мягче. Их пламя играло вокруг темной винной красноты в бокале и обнаруживало в ней алое сияние, скрывавшееся непонятно где: казалось, оно жило в самом вине и светилось в нем, такое удивительно ярко-алое в почти черной влаге, будто душа внутри мундира.
Затем он поднял бокал, взяв его не за туловище, а за ножку, как настоящий светский человек. Мои глаза прилипли к его бледным пальцам, бесподобно красивым и нежным. В мгновение ока его рука покорила меня, я была почти повержена. Потом такое повторялось часто, если я влюблялась, восхищалась, боговторила. Пальцы, руки и локти действовали на меня как наркотик. Потом я нашла этому объяснение: а просто-напросто радовалась и удивлялась, что у моего возлюбленного есть руки – а не крылья, как я думала.
Но самым романтичным был блеск начищенной крохотной свастики у него на груди. Мне было очень стыдно, но отрицать этого не могла: гитлеровский крест подействовал на меня как прекраснейшая роза. Ничто так не притягивает, как табу.
А потом в голове подспудно забурлила мысль о том, что у нас обоих в карманах оружие (на всякий случай я запихнула гранату в карман юбки), причем это оружие подходит друг к другу в своем эротическом смысле: ствол и яйцо. Боюсь, мне придется признать тот унижающий женщин факт, что самое возбуждающее на свете – уверенность, что хозяин банкета собирается убить тебя выстрелом по окончании пиршества плоти.
«Но вам, вероятно, известно, что вы, исландцы, – выдающийся народ?»
«Нет. Мы отличились только тем, что мы вообще существуем. Что мы так долго протянули. А если завтра нас не станет, никто не огорчится».
«Отнюдь. Есть люди, которых ваше исчезновение огорчило бы. Те, кто считает, что исландцы – тот прагерманский народ, который сохранил нашу общую искру жизни. Благодаря вам появилась нордическая мифология… ну, если не появилась, то по крайней мере, вы сохранили ее… а она – единственное настоящее культурное наследие у нас, германцев, чего не скажешь, например, об античной культуре, которая нам совсем не родная. Так что Исландия – наша Эллада, наши Афины. Земля Обетованная».
Такое я уже тысячу раз слыхала от моего отца. Я сосредоточила взгляд на значке со свастикой, обдумывая ответ.
«Гм… мифология…»
Он остановил бокал на полпути к губам, совсем как когда-то дама, у которой я ела «улитку» с корицей, и тихо засмеялся, но потом сделал глоток и спросил:
«Вам не по нраву мифология?»
Я с ранних лет стала испытывать отвращение ко всему, что касается богов и мифов. Это какая-то масштабная шутка, которую человечество сыграло над самим собой, выдумав эти нечеловеческие образцы, этих великанов и чудищ, чтобы бороться с ними и проигрывать в сравнении: все это – источник великого несчастья. Про героев говорят, что они «подобны богам», а я в ответ говорю: самые великие люди – самые человечные.
«Нет, боги – это скучно».
«Да? Как же так?» – спросил он. Что в его глазах – ухмылка?
«Настолько совершенные существа не могут вызывать интерес. Однажды я встретила человека, который был настолько не похож на бога, настолько приземленный, что буквально в землю ушел, как он сам выразился. У него ног не было. И это был самый интересный человек, с которым я в жизни познакомилась. Он не пережил той ночи, но в моем сознании он бессмертен. Уже три года прошло, а я думаю о нем чаще, чем о Боге, точнее, о том, что называют Богом».
«А что с ним случилось?»
«Он его убил».
«Кто?»
«Его Бог убил, из зависти. Потому что он был смешнее него».
«А вы смешные?»
«Не смешнее вас».
«Меня? Я смешной?»
«Да, в этом костюме».
В те годы в слова порой просачивалось что-то самоубийственное. Как тогда говорили, «язык доводил до могилы». Война так затянулась, а душа так сильно устала постоянно бояться за свою жизнь, что порой люди позволяли себе внезапно немножко пофлиртовать с возможностью лишиться этой самой жизни. А может, это во мне заговорила романтика? Может, я таким образом пыталась словами выманить его из этой униформы, которая была совершенно не к лицу его душе? Он отреагировал на это весьма холодно.
«Моя форма кажется вам… Она не кажется вам красивой?»
«Да, но только не на вас».
Он меня разочаровал. Он не оказался ни нацистом, которым должен был бы быть, ни поэтом, которым считал себя. Он был всего лишь красавцем. Красив, как какая-нибудь чертова отполированная дверная ручка, удобная в руке, опускающая голову по требованию, открывающая и закрывающая дверь, а потом всю ночь молчащая. Я смотрела во все глаза на эту проклятую ручку и не могла заснуть, но не понимала, отчего. Он проводил меня в комнату, сказал, что Яцек постелил постель, а потом пожелал спокойной ночи. Вежливый и безучастный, как дверная ручка. А я-то думала, он не сводил с меня глаз. Ан нет. Он даже изнасиловать-то меня не захотел, куда уж там – убить!
Я была огорчена до предела и не могла заснуть.
Может, он не хотел меня из-за того, что я была замаранная, грязная после другого? Такое не могло ускользнуть от чуткого поэта. Может, я уже на всю жизнь стала негодной? Нет, с ним, этим святым человеком, я бы вновь обрела чистоту. Любовь спасла бы меня! Но о чем я вообще думала? Ведь я до сих пор чувствовала боль и онемение после этого кошмара. Да, конечно, лучше мне сегодня поспать одной, прийти в себя. И все-таки нет. Я желала его, как истомленный жаждой – воды, я лежала в постели, напрягши живот, как натянутая стальная пружина: одно красивое движение пальцем с его стороны – и я улечу прямо в окно.
Ой-ой, вой и бой!
На следующий день он первым начал беседу за завтраком и за полдником: «Расскажите мне еще об Исландии. В ходу ли там автомобили?» Но к ужину ему понадобилось уехать с хутора, Карл-Хайнц отвез его на мотоцикле с коляской. Я поужинала с Карлом «Nicht Heinz»[208], который жрал мясо как волк (рвал куски зубами) и говорил, что он – будущий кузнец из Саарбрюккена, эдакий оболтус с крупными чертами лица. Вокруг носа у него все было ярко-красным. Как будто неделю назад его большой нос вдавали ему в лицо, и кожа до сих пор не зажила. Исландией он не интересовался, и общаться с ним было возможно только на одну тему: эстакады, которые он считал важным нововведением, а то и вообще главным вкладом немцев в мировую культуру. «Это такие мосты, но не над реками или ручьями, а над дорогами, другими дорогами. Дорожные мосты. Подумать только. Эстакады». Вот-вот. Поди-ка ты прочь от моих ушей куда подальше, чтобы бомба, которой тебя прихлопнет, не взорвала мне барабанные перепонки.
Конечно же, армейская субординация была беспощадной. Неученую каску гнала навстречу опасности высокообразованная фуражка. Ум – это платежное средство жизни. А его у Хартмута была целая сокровищница, в то время как Карлы – Хайнц и Не-Хайнц – получили от жизни всего лишь пригоршню монет. Но насчет ума есть такая забавная вещь: чем его больше, тем реже ему сопутствует счастье. У средних умов жизнь протекает нормально: они имеют ровно столько, сколько нужно, чтоб суметь пробраться сквозь сутолоку, и лишены ровно столького, сколько нужно, чтоб захотеть влезть на возвышение. А я ручаюсь чем угодно: самые опасные личности в каждой стране – это, видимо, всегда так называемые «самоучки»: псевдообразованные полумозговитые кухонные проповедники с прищемленной творческой жилкой или карлики с манией величия, на ходу сочиняющие себе гигантский рост. По этой причине мы никогда не видим настоящих культурных, образованных людей на руководящих постах, а все-то одних сплошных стюардесс да юристов.
Хотя польским я владела только на лошадином уровне, я решила лучше уж общаться с Яцеком, чем с придурком кузнецом. Фермер был тактичным флегматиком, который своим спокойствием немного напоминал Йоуна с Глинистой речки, человека, о котором в моей книге будет рассказано ближе к концу. Тут его сделали пленником в собственном доме и заставили подчиняться господам, которые были на целую жизнь младше него, отобрали у него землю, обратили его сыновей в бегство, а его жену убили в коровнике. Но по его манере держать себя было видно, что его душа оставалась незавоеванной. Он выполнял все работы крайне медленными движениями, потому что в своей душе он сокрыл широкий зеленый луг, который немцы никогда не видели, и через который даже не могла перелететь их птица-война. Это был большой участок, и двигаться по дому и по кухне быстро, нося его внутри, никак не получалось.