— Последняя банка, — Кент воткнул штык-нож в большую банку с тушенкой. — Тушенка "Спам". Не знаю из чего ее делают, точно не из мяса.
Тяжелый штык, найденный когда-то Мамонтом в корейской сторожке, резал жесть легко, как бумагу. Рядом лежали, приготовленные к дележу, четыре маленьких, неделимых совсем, рисовых печенья, стояла кружка кофе.
— Как говорится, в нищете да в обиде, — пробормотал Кент. — Погодите, сейчас жребий кинем: кому- печенье, кому- кофе. Оно с сахаром, из настоящего порошка.
"Прямо-таки по-французски серьезное отношение к еде."
— Давай кофе мне, — Мамонт, наконец, сел, сбросив с себя волглое тряпье. Все время, даже просыпаясь ночью, он помнил, что припас, спрятал там, под собой, кусок гречневого хлеба. "Греческий хлеб", так почему-то назвали его мизантропы, — еще одно слово- зародыш нового языка, понятное только здесь.
"Новояз. Все еще не растерял инстинкта недоучившегося филолога."
За пустым дверным проемом, точнее просто отсутствием одной стены, вертикально падали мутные белые струи воды. Дождь шел так густо, что за ним ничего не было видно.
"Старожилы такого, конечно, не припомнят."
Невольно оглядываясь вокруг, Мамонт подумал, как неприятен в своей обычной физиологической жизни человек, хуже, чем любое другое животное. Мизантропы уже несколько дней безвылазно жили здесь, в этом сарае, скорее даже — под навесом, с циновками вместо стен. На полу, для стока воды, просачивающейся сквозь крышу, были выкопаны канавки. Мимо Мамонта бежала вода, огибая валявшееся, ненужное уже, барахло.
"Кофе в постель."
Сварились улитки, собранные еще покойным Козюльским. Теперь на ладони у Мамонта лежал довольно большой кусок вареного мяса, жилистый комок мышц. Мамонт жевал, стараясь не замечать вкус.
"Почему на войне все так отвратительно: звуки, запахи, даже цвета и вот вкус."
— Были бы хоть желуди, я бы муки намолол, лепешки там… Как раньше. Только откуда здесь. Дурная земля, — Демьяныч сидел, кутаясь в бурое от грязи одеяло, грея миской колени. Он предпочел улитку с бульоном.
— Вещи семеновы остались, а я то обещал их вместе с ним похоронить, — сказал Мамонт, глядя на улитку, плавающую в миске старика, как единый пельмень.
"Козюльского нет, Семена Михайловича, и такое ощущение, как будто зуб вырвали, — мысленно сказал он будто самому себе, — уже вроде забыл, а вот случайно дотронулся языком, а там дырка. Пусто. Пустота."
Вещи Козюльского, кажется, тоже хотели делить, но оказалось, что их, вещей, почти и нет. Все, что нашли — это советский юбилейный рубль, несколько мятых тайваньских юаней, капроновую расческу с застрявшими семечками, древнюю потертую квитанцию.
"Вещи. Вещи честны и невинны. Благородны в своей скромности и верности."
После этой смерти много было разговоров о том, куда исчезло тело убитого Козюльского. Предполагали, что унесло в море. Или достали черные. Мизантропы искали его, но не нашли.
— Старинную песню в транзисторе слышал, — сказал Чукигек. — На австралийской волне. Сейчас только дошло, что и перевод когда-то слыхал. Или читал. Давно. Домой моряк вернулся, домой вернулся с моря. И охотник спустился с гор.
— Спели уже все песни, — мрачно пробормотал Кент. — Когда-то Тамайа говорил, эти слова на памятнике какому-то писателю написаны. Это в его краях, на его острове. Сейчас, наверное, уже там, на этот памятник смотрит.
— Тесен мир, — отозвался кто-то. Опять наступила тишина.
— Пир во время чумы, — наконец снова заговорил Чукигек. Глядя на жующих мизантропов, он сворачивал самокрутку из древесной трухи. В эти дни мизантропы курили древесную труху с сухой травой, листьями и всякой дрянью, добавляя спитой кофе.
— Ну и правильно, — отозвался Пенелоп. — И во время чумы должен быть пир.
— Еще чумы нам не хватало, — здраво возразил кто-то рядом.
— Переполнилась чаша с терпением, — сказал Чукигек. — Как Семен Козюльский говорил… И это жизнь?! Хуже только смерть.
— Все прикидываю: сколько бы уже от срока отсидел, если бы сразу сдались, — произнес Кент, почему-то покосившись на Мамонта.
— Раньше сядешь — раньше выйдешь, — сакраментально высказался Пенелоп.
Гром заглушил его слова, снаружи раздался жуткий грохот, будто раскололось небо. Полыхнул сиреневый электрический свет.
Мамонт стоял у водяной стены. Снаружи что-то белело. Развешанное белье само по себе стиралось под дождем. Наверное давно отстиравшееся, оно висело уже четыре дня, его все ленились убрать.
Земля превратилось в сплошное разветвленное русло. Ее едва было видно из-за множества шевелящихся ручьев и ручейков разной толщины. Они и текли по-разному: некоторые — быстрее, некоторые — медленнее. Было дико даже подумать о том, чтобы выйти сейчас наружу из-под этого сырого навеса. Вода вспучила почву, основание леса стало холодным болотом с черным, всплывшим вверх, мусором и островками мягкой оранжевой грязи.
"Никакой враг не пройдет. Остается надеяться на это." Он ощутил как задохнется от холода, когда сделает шаг наружу и ноги в символических сандалиях сразу уйдут в холодную зыбкую грязь.
Оставалось стоять, глядя на далекое теперь, ставшее недоступным, белье. Снаружи от все заслонившего дождя и тумана стоял сумрак. Его все время озаряли молнии, будто кто-то на мгновения — пробуя- включал свет.
"Тусклый мир". Знакомое ощущение, будто в лагере, — тоска по другим, ярким, цветам.
— По радио говорили, десять лет такого муссона здесь не было, — сказал Чукигек. — Когда же, наконец, нас победят? — неожиданно добавил он.
Все промолчали.
— И дождь какой-то не такой, — прервал, наконец, общее молчание Кент. — Разве дожди такие должны быть.
— А я вот скучаю по зимам, — сказал Пенелоп. — Сейчас вспоминаю, снег он ведь не только белый. Он разноцветный бывает. Красивый.
"А я и дождь, и зиму, и вообще всякие уродства в жизни ненавижу, — мысленно возразил Мамонт. — Скоро все это прекратиться, абсурд не может продолжаться вечно. Абсурд — равновесие неустойчивое. Вот чем только прекратиться? Ясно чем, но все же любопытно, как конкретно: интересны детали близкого будущего."
— Победа — торжество негодяев, — зачем-то произнес он вслух. "Кажется, стал понимать, что это значит."
— Совсем не обязательно прав тот, кто победил, — неожиданно отозвался Демьяныч. Он с привычным автоматизмом сворачивал в самокрутку клочок конверта Яковлеву со своей эрзац-махоркой. — Победил и вроде может делать, что хочет. Имеет право. Я такое видел. Нет, не имеет. Побежденные иногда лучше победителей бывают. Вроде, выходит, им и стыдиться нечего.
— У каждого свои интересы, корысть своя, — заговорил Пенелоп. — У тех тоже внутри за свое болит. Люди не хуже нас. Только враги.
— Какие они враги, — странно высказался Демьяныч.
Этим утром, еще во сне, он ощутил, — что-то изменилось. Потом понял, что дождь кончился. Наконец-то можно было выйти- хоть куда, куда угодно. Утром в их логове особенно отчетливо, безнадежно чувствовалось где он очутился. В полумраке проступали очертания предметов. Их не надо было видеть, он знал каждый. Вещи износились и состарились за время его жизни на острове. Потерявшие значение песочные часы, последняя выжившая книга с выдранными страницами, там- висящий плащ, похожий на незнакомого человека. А это что? Мизантроповское знамя, его в последнее время использовали, чтобы снимать горячие кастрюли с примуса, им же укрывались вместо одеяла к недовольству Демьяныча.
"Как ненадежно устроена жизнь. Нам бы не отнимать ее друг у друга, а дарить, дарить, наперегонки, чтобы успеть что-то еще исправить, уложиться в отпущенный срок."
Цокали капли, падающие с крыши, с тупым звуком бились о днище ведра, будто кто-то монотонно повторял: "Ты! Ты!"
Сегодня было и незаметно, что наступило утро: серое, мглистое, с этими редкими, падающими сверху, каплями.
"Черный день все не наступает, только каждый день все темнее и темнее."
Только выйдя из их логова, Мамонт почувствовал, как там воняло. Замахи скопились, слежались за те десять дней, когда они не выходили наружу.
Опять в голову пришло, что человек более неприятен в своем физиологическом быту, чем, допустим, кошка. Совсем уже некстати он подумал, что может поэтому боялся жениться снова. — "Не потому, что мне неприятна женщина, а потому, что я сам боялся быть неприятен ей."
Он стоял за порогом их навеса. Особенно свежий сейчас ветер мягко толкал в лицо. Земля и потоки воды повсюду стали одного цвета, серовато-желтого.
Сзади возился Демьяныч. Он просыпался еще ночью, вздыхал и ворочался в темноте, не желая вставать и беспокоить других. Сейчас старик долго, не торопясь, доставал какое-то лекарство, хрустел упаковкой. Наконец, сунул таблетку в рот, сердито, как будто даже с вызовом, взглянув на Мамонта.