Только что позвонила близкая родственница, я сразу почувствовал, что она опять в состоянии летаргии, этого первородного греха. Днем не может как следует проснуться, а ночью мучается бессонницей. Ночью ее охватывает страх, призрак страха поднимается из глубины души; словно застигнутая врасплох дичь, она дрожит и покрывается потом, сон приходит, только когда слышатся шорохи начинающегося нового дня. Тогда напряжение спадает, страхи исчезают, куда-то проваливаются, и она может заснуть. Так она утверждает. Но сонный день рождает новые неисполненные обязанности, увеличивает кучу несделанных дел, и стена закомплексованности поднимается все выше.
Исполнение простейших обязанностей кажется ей делом настолько сложным, что у нее опускаются руки.
Так она говорит. Капитулирует. Любое усилие тут же тонет в тупом безразличии, любое желание в зародыше гасится усталостью, добавляется к прежнему такому же желанию, из замыслов рождается целая цепь целей, которых не удалось достичь по причине сонливости; горизонт представляет собой непреодолимые цепи холмов, они вздымаются одна за другой. При этом в глубине сознания копошится навязчивая мысль, что надо уловить нечто очень важное, нечто, что мелькнуло на мгновение и тут же исчезло, эта вспугнутая птица души и была бы спасительной вестью, паролем, ключом, путеводительной нитью. Но она ускользнула — и вместо спасения руины, горы хлама, хаос внутренней жизни, лабиринт, от которого можно убежать, только погрузившись в сон. А сон — это брат смерти. Так она говорит.
Жалкая курица, бормочу я. И вспоминаю подметальщика улиц, которого видел в кафе. Он прислонился к стойке бара, нет, разумеется, он стоял прямо, ни на что не опираясь; он африканец. Поношенная ветровка, пятнистый маскировочный костюм, на голове мятая кепка с козырьком, прикрывающим чертовски черное лицо с выпяченными губами. Он стоял так, будто его выставили в витрине; поставили, чтобы расстрелять. Потом вышел, стараясь не бросаться в глаза, незаметно пробрался к выходу и взял прислоненную к стене за дверью метлу.
Неспособность к действию происходит оттого, что остывает след, закрывается окно или дверь, гаснет факел. Где это было? И где был я? Погружаешься в свои мысли и начинаешь не обращать внимание на то, что рядом с тобой; а то, что не успел сделать, накапливается и грозит тебя задушить. И в беспорядочно заваленном всяким хламом пространстве твоей повседневности, как птица, мелькнет на мгновение утерянная нить или конец нити. Птица — твоя душа, оживляющий тебя дух, сейчас он исчез. И с этих пор ты не знаешь, что делать со своей жизнью, не убираешь квартиру, не отвечаешь на письма, даже не заглядываешь в записную книжку, не приходишь на условленные встречи, жизнь останавливается; внешний беспорядок затрудняет внутреннее дыхание, приводит в замешательство дух. Ты не в себе и ходишь по кругу, пока не набредешь на лазейку сна, который на время избавляет тебя от твоей грусти. Грусть — ответ на твою подавленность, на то, что ты называешь упадком духа. И на ощущение, что ты потерпел поражение. Разве не тщетны все потуги и разве не было так всегда? Все кажется абсолютно ясным, вырисовывается убедительная логическая схема. Откуда берется эта схема? На все есть свои причины.
Видит Бог, сейчас мне пишется нелегко. Не могу вывести свой материал из глубины на поверхность. Материал в виде психической магмы затягивает пишущего как трясина, стоит только к нему прикоснуться. Самый опасный аспект его работы в том, что ему необходимо вытащить этот материал или предмет из внутренних хлябей или болотной тины, из глубоко личной сферы, из не переваренного, не перевариваемого личностью. Ему нужно погрузиться в это полное опасностей и ужасов болото, добраться до веревочной лестницы самопознания. Он подобен чистильщику клоак, вынужденных брести по кишащей крысами грязи, как по ковру. Вынужден спускаться вниз, как эти работяги. Ему хочется по возможности избежать этого, изолировать материал, сделать, его герметичным. Ах, если бы уйти от себя и сочинять в открытом водном или воздушном пространстве. Не получится. Надо освобождать материал от внутренней слизистой оболочки, иначе окончательному варианту будет недоставать пластичности и упругости, достоверности. Непреложности. Иногда хочется бросить все к чертовой матери. Сложить оружие. Сдаться. Или просто сбежать.
Как путник.
Хотелось бы мне знать, чего он ищет. Свободной жизни? Свое другое «я», «я», которое ему померещилось? Устье? Исток? Нить…
Иногда во время его блужданий из увиденного и воспринятого органами чувств возникает какое-то жжение, зуд исцеления, желание забыться, выздороветь.
Многообразные впечатления, обрушивающиеся на него со всех сторон, напоминают шум дождя, который смывает с него все наносное. А потом, когда монотонная ходьба начинает его убаюкивать, в голове снова поднимается метель, мелькают обрывки образов, гаснет свет, так бывает, когда обрывается кинолента, на черном экране посверкивают крохотные звездочки, потом фильм возобновляется, крутится в голове путника, он тупо ухмыляется, скалит зубы, должно быть, бормочет что-то сквозь сжатые губы, вот и еще один свихнулся, говорят люди, бедняга, думают они, и обходят его стороной. Сумасшедшие! Их всегда можно встретить в метро, некоторые громко заявляют о себе, используют платформу как сцену и обращаются с речами к публике на противоположной платформе; их речи полны проклятий и угроз. Там есть один старик, он что-то кричит в окна останавливающихся вагонов метро и при этом показывает рукой, как перерезают горло. Когда поезд после обязательного гудка трогается с места, он в подтверждение своего намерения вытаскивает нож.
Peuple souterrain — je chie la mort sur toi — я обратил внимание на эту намалеванную на стене фразу: «подземный народ (имеется в виду деклассированный сброд, отбросы общества, но кто-то написал «народ», мой народ), подземный народ, я видел тебя в гробу». Высокомерное проклятие. Малевал его уж точно не сумасшедший.
Наверху свихнувшиеся бродят среди многолюдных толп и все же погружены в себя; многие увлеченно разговаривают сами с собой, разговаривают торопливо и настойчиво, пытаются что-то кому-то доказать. Недавно мне встретилась хорошо одетая молодая женщина, изысканная и корректная во всем, кроме одного: она громко разговаривала сама с собой, каждый раз подкрепляя свои доводы фразой «c’est impossible»,[19] и резко взмахивала рукой, будто вычеркивала или подчеркивала что-то, жест выражал окончательность, неотвратимость, тупик — и при этом был само изящество.
По бульвару Батиньолей, не обращая внимания на движение транспорта, шагала тощая высокая дама, видимо, вышедшая на тропу войны. Она вставала на пути мчавшихся навстречу машин, громко скандируя «il faut aller jusqu’au bout»,[20] решительно и серьезно кивала головой и театральным жестом раскидывала руки в стороны, стараясь при этом держаться между полосами движения. Так она изображала баррикаду, пока не оказалась на капоте с визгом затормозившего автомобиля, без всякого вреда для себя, продемонстрировав удивительное чувство равновесия. Она уставилась на испуганного шофера, который, все более распаляясь, пытался ей что-то доказать; наконец ему удалось согнать ее с капота. В отместку она пнула ногой припаркованный на тротуаре мотоцикл.
Или еще одна старуха, она переходила улицу под целой горой перьев, перья вздымались и опускались, дамочка была с головы до ног покрыта голубями, голуби сидели у нее на плечах, на голове, на руках, клевали у нее изо рта; их крылья едва заметно вздрагивали и раскрывались. Эксгибиционистка, хотя и безобидная, казалось, она уютно устроилась в своем сказочном мирке.
У других страдания и мания преследования куда как заметнее, но никто не обращает на них внимания, ни полиция, ни власти, в них не видят ничего опасного, ничего, что угрожало бы общественному спокойствию, мера терпимости (или равнодушия) здесь, похоже, значительно более высокая, чем где бы то ни было.
Молодой человек, что нерешительно бродит вокруг сидящих за столиками на тротуаре посетителей пиццерии, на вид вполне нормален. Прилично одет, даже в галстуке под жилеткой, курткой и плащом, вот только застегнут слишком тщательно; кажется, будто на нем смирительная рубашка, так он весь зажат; но это бросается в глаза позже, когда обращаешь внимание на его поведение. Он колеблется. Медлит, собирается с духом, точно артист перед выходом на сцену. У него что-то на уме, это видно по его лицу, то робкому, колеблющемуся между решимостью и малодушием, то снова высокомерному. Такое ощущение, что он загнан в какой-то обведенный жирной чертой заколдованный круг. Наконец он решается. Приближается к сидящей за столом паре, наклоняется к обоим — нищий в начальной стадии? Пара за столом в смущении, подбегает официантка, молодой человек уклоняется от встречи с ней, отходит к краю тротуара и оттуда наблюдает за посетителями. Молодая девушка собирается перейти улицу. Застегнутый вздрагивает, делает несколько шагов вслед за ней, останавливается, руки его опускаются, он тупо смотрит перед собой. Но вот он берет себя в руки и быстрым шагом направляется в пиццерию; но почти сразу же выходит и приближается к другому столику. Официантка тут как тут; уберешься ты наконец отсюда, беззлобно говорит она; обращаясь к потревоженной парочке, она извиняется за назойливого нарушителя спокойствия, несчастный человек и в принципе безобидный. Скажите, Бога ради, чего же он хочет, спрашивают ее. Да ничего особенного, он каждый раз спрашивает мужчину, что нужно сделать, чтобы найти себе жену, ему нужна жена, но он никак не может ее найти, поэтому обращается преимущественно к парочкам, точнее, к мужчинам, у которых уж точно есть женщина, та, что сидит рядом за столиком. Но никто не может ему помочь, никто не дает нужного совета. Он производит крайне неприятное впечатление еще и потому, что при всей своей назойливости скрупулезно придерживается, правил вежливости. Вежливый молодой человек, прилично одетый, вот только одна проблема не дает ему покоя, он никак не может ее решить и в конце концов ни о чем другом думать уже не в состоянии. На ходу он громко разговаривает сам с собой, даже в автобусе не может остановиться, в лучшем случае, если кто-то обращает на него внимание, отворачивает голову в сторону и продолжает говорить. Речь его становится все взволнованнее, он вплетает в нее всевозможные возражения, контраргументы, и все они один за другим отвергаются с еще большей основательностью, даже с насмешкой, потом приходит черед угроз и проклятий. Монолог все убыстряется.