Владас проводил нас до большака. Какое-то время он молча шёл рядом с телегой, потом отстал и стал махать своей тяжёлой рукой. Пинхас в ответ поднял в воздух, как знамя, видавшую виды фуражку.
На исходе вторых суток нашего «отступления» в низине сверкнула река.
Ещё издали Пинхас увидел натянутый над водой канат и небольшой, сколоченный из сосновых досок паром с сигнальным колокольчиком под крохотным железным куполом, смахивающим на гриб-боровик.
К парому с осыпавшегося откоса вёл выстланный валежником — на случай ливня — пустой просёлок.
Паромщика не было видно.
Телега съехала вниз.
— Эй, кто-нибудь! — закричал возница.
— Эй! — возопила тишина. — Э-э-эй!
Через минуту из кустов вылез заспанный верзила с растрёпанными рыжими волосами.
— Чего орёшь? — он широко зевнул.
— Ты паромщик? — Пинхас подождал, пока мужик всласть назевается.
— Я, — промолвил тот, не переставая зевать.
— Перевезёшь на другой берег?
— Заплатите — перевезу, — выкатилось у паромщика сквозь неодолимую зевоту. — Гоните золото.
— Откуда мы его возьмём?
— Евреи без золота — не евреи. — Верзила прикрыл ладонью рот, как булькающий чайник крышкой и, подтянув штаны, двинулся обратно к кустам.
— Погоди! — закричал сапожник Велвл и стал снимать с пальца кольцо.
— Только с одним условием — колечко вперёд.
— Ладно, — выдавил Велвл.
Телега вкатила на настил. Верзила сунул кольцо в карман помятых штанов, дёрнул за проволоку сигнальный колокольчик, и паром со скрипом тронулся с места.
Когда паромщик вырулил на стремнину, появился немецкий истребитель.
— Прямо на нас летит, — отец глянул вверх.
Не успел он отвести взгляд, как небо брызнуло пулями.
Самолёт то снижался, то взмывал ввысь.
Казалось, лётчик затеял с нами дьявольскую игру — он метил не в людей, не в гнедую, а в натянутый над рекой канат, стараясь перебить его и насладиться тем, как паром, подхваченный течением, начнёт относить вниз по реке. Пули чиркали по настилу, по воде, по бокам парома, но немец не унимался.
Накрытые тёплыми телами родителей, мы с Менделем боялись пошевелиться.
Мужики, грузившие на другом берегу в телеги пряное сухое сено, побросали вилы и, коченея от страха, беспомощно смотрели на безоблачное, сеющее смерть небо.
Когда затея лётчику наконец удалась, неуправляемый паром стало быстро относить вниз по течению и вскоре прибило к противоположному берегу.
Паромщик, босой, с закатанными штанинами, неподвижно лежал под замолкшим колокольчиком, и по его небритому подбородку струилась тоненькая струйка крови. Пинхас сидел на корточках перед убитой лошадью и перебирал её гриву — мягкие, ещё живые волосы, как сломанные струны.
Очнувшиеся от страха мужики бегом пустились по косогору к воде, перекрестились при виде мёртвого, и, не проронив ни одного слова, зашагали к деревне. Через некоторое время они вернулись с лопатами, чтобы зарыть гнедую Пинхаса в тёплую землю — сняли с неё хомут, постромки. Сняли бы и уздечку, но Пинхас до их прихода накинул её себе на шею.
— А может, первым его? — стараясь не смотреть на распластанное поблизости тело, показала на паромщика мама.
— Зароем и Йонаса, никуда не денется, — прогундосил тщедушный мужичок с перевязанной щекой. — Свезём сено и зароем. Лошадь похоронить легче, чем человека. Лошадь отпевать в костёле и оплакивать не надо. Взял лопату, вырыл яму, засыпал, и вся недолга.
Пинхас с накинутой на шею уздечкой стоял на краю просторной могилы и вдруг под шлепки падающей глины начал чуть слышно бормотать кадиш.
— Что он делает? — ужаснулась богомольная Эсфирь, жена сапожника Селькинера. — Господь запрещает читать по лошадям или по другим животным кадиш.
— А кто, Эсфирь, сказал, что я читаю кадиш по лошади? Кто сказал? Разве мы не животные? Животные, животные… Домашние, дикие, всякие… — пробасил Пинхас и замолчал.
Оставшись без лошади и без телеги, мы выбрались на дорогу и побрели за отступающей в беспорядке нестройной колонной красноармейцев и группами беженцев к ближайшей латышской железнодорожной станции Резекне — Режице, надеясь попасть на проходящий товарный поезд и добраться до Двинска, а оттуда, если Господь Бог будет милостив, — в Россию.
Измотанные, подавленные неудачами солдаты смотрели на нас со смешанным чувством пренебрежительного превосходства и жалости. Такого наплыва евреев они никогда не видели. Иногда на коротких остановках и привалах кто-нибудь из красноармейцев из приличия заговаривал с беженцами, которые пристраивались к воинской колонне, не сулившей им полной безопасности, но тем не менее служившей надёжным прикрытием от вооруженных немецких пособников, в одночасье появившихся на территории, оставленной Красной армией. Добираться окольными дорогами до Резекне, когда евреев стали повсеместно и массово истреблять, было опасно даже в светлое время суток. Выстрелит из автомата или винтовки какой-нибудь тип, притаившийся в придорожном кустарнике, и баста.
Балагула Пинхас Шварцман умел объясняться, пусть и не так легко, как на родном идише, и с литовцами, и с русскими, ведь он долгие годы возил по городам и весям Литвы разноплеменный люд, но после гибели своей кормилицы-лошади он явно не желал вступать в разговоры и неохотно отвечал на вопросы. А тут, как назло, его стал донимать словоохотливый, похожий на школьника солдатик с гранатомётом на плече:
— Куда ж это вы, сердешные, собрались? В гости к тёще на блины?
— Мы не в гости собрались, а, как вы, от немцев убегаем, — в который раз сказал Пинхас.
— К вашему сведению, папаша, мы от немцев не убегаем, а по приказу верховного командования осуществляем плановое отступление на заранее подготовленные для обороны и контрнаступления рубежи. Туда подоспеет подкрепление — танки, зенитки, пушки. Дадим гитлеровцам сдачи и ещё вернёмся в вашу Литву! Перебьём фашистов и обязательно вернёмся! Понравилась нам Литва. Чисто, девушки красивые, в магазинах продуктов полно. Не то что в Ельце.
— Тогда и мы в свои дома и к родным могилам вернёмся, — сказал Пинхас, стараясь своим молчанием и угрюмым видом не злить солдата.
— Откуда вернётесь?
— Из России. В Литве наши деды и прадеды родились. Всё в жизни можно бросить, но не могилы. Кто оставляет их на попечение ворон и мышей-полёвок, тому никогда не будет прощения.
— А вы хоть знаете, сколько отсюда до матушки-России вёрст? Дай-то Бог вам хоть до Режицы дотянуть. Ведь для такого броска у вас, как я вижу, ничего нет — ни тягловой силы, ни запаса продовольствия. Ваши бабы и детишки и недели не выдержат, помрут в дороге с голоду.
— Были у нас и умная терпеливая лошадь, и телега, и провиант… Да всё при переправе через реку немецкий ястреб уничтожил, будь он проклят!
— Сука! — выругался говорливый красноармеец. — Если они, сволочи, не налетят и не разбомбят нашу полевую кухню, я попрошу у своего дружка — повара Павлика Сизова горячих щей для ваших ребятишек. Он не откажет. Щи, правда, жидковатые, но хлебнёшь, и как будто нет никакой войны, ты снова у себя дома… в Ельце. Есть такой город в России…
— Щи — это всегда хорошо, — согласился Пинхас.
Отец и сапожник Велвл молчали. Что тут скажешь, если за всю свою жизнь они щей не ели.
— Родом я, правда, не из самого Ельца, а из деревни Осиновка, что на берегу речки Быстрая Сосна. Когда закончится эта проклятая война и я живой, неискалеченный, вернусь домой, ни за что не угадаете, что перво-наперво сделаю.
— Водки выпьешь, — усмехнулся Пинхас.
— Не угадали! Первым делом разденусь догола, плюхнусь с откоса в речку, отмоюсь от въевшейся в душу ненависти к этой немецкой сволочи, а потом надену белую рубаху, сяду со своими сёстрами Фросей и Клавой за стол, опрокину стакан «Московской» и закушу солёным огурчиком.
Он говорил без умолку, как будто пытался чрезмерной бодростью отдалить от себя грозящую опасность, подавить усиливающийся страх за собственную жизнь. Излияния солдата были подобны заговору знахаря от всех бед и тягот.
— Мы столько уже рядом прошагали, а до сих пор не познакомились. Меня зовут Фёдор. Фёдор Проскуров. А как вас величают?
— Пинхас.
— Шлейме.
— Велвл.
— Какие-то чудные у вас имена, — сказал Фёдор. — Как у редких животных. С первого раза и не запомнишь. Я учился в школе с одним из ваших. Так его звали почти по-нашему — Славик Левинсон. Я у него задачки списывал. Головастый был парень! Мама его даже за четвёрки наказывала.
Колонна двигалась медленно. Беженцы не решались отделиться от неё и продолжить свой путь самостоятельно, ибо боялись в чужом краю лишиться последней защиты. К тому же отчаявшийся, никому, кроме своей лошади, не доверявший Пинхас всё-таки рассчитывал на доброту повара Павлика Сизова. Взрослым, может, ничего и не перепадёт, а ребятишкам — мне и Менделю Селькинеру, как считал возница, достанется хоть по миске жидких солдатских щей и по ломтю хлеба.