Перед рестораном, на стоянке, снег был сплошь гофрирован шинами, из стилизованного деревянного дома рвалась музыка, милый Елене Валентиновне запах сосен, напоминающий о прошлых, нормальных, невозвратимых зимах с лыжами в Богородском парке, мешался с тошнотворным запахом бензина и сильных – французских, наверное, дилетантски подумала она, – духов. В зале народу было полно, за дальним столиком сидели друзья Георгия, все те же, как с карикатур Бориса Ефимова. Мужчины и женщины, сидевшие за другими столиками и танцевавшие посередине зала, все были примерно одинаковые. Мужики либо напоминали опять же друзей Георгия, либо были определенно и безусловно иностранцами, которых она по непонятным и для самой себя признакам, будучи невнимательной к одежде, все же всегда безошибочно отличала. А женщины все были очень нарядны, надушены, большей частью молоды или казались молодыми, среди них не было ни одной в очках, и Елена Валентиновна даже в своем серебряном платье и дико неудобных, хоть и лайково-мягких, сапогах от всех остальных дам – она не терпела этого слова – сильно отличалась. Может, тем, что платье носила неумело, а сапоги тем более, может, просто выражением лица, какое складывается к середине жизни у человека, всегда зарабатывавшего на себя, и зарабатывавшего серьезным и скучноватым делом…
Выпили за уходящий, за наступающий, в зале все неслось и вспыхивало, друзья Георгия время от времени вытаскивали зеленые полусотенные бумажки и шли к оркестру, после чего певцы прерывали свой англосаксонский бесконечный вокализ, меняли высокие подростковые голоса на обычные хамоватые и лихо отхватывали какую-нибудь песенку вроде блатных, времен детства Елены Валентиновны, только еще глупее и местечковее.
Часам к четырем все перезнакомились, перебратались, Елена Валентиновна здорово охмелела от усталости и на старые дрожжи. Ее все время приглашал танцевать какой-то седой, высокий, очень элегантный, в невероятном каком-то пиджаке, со смешным русским языком. Представился, дал карточку – Георгий ничего не заметил, был уже сильно хорош. На карточке было и по-русски – секретарь, атташе, республика, что-то еще – и латиницей, от которой сразу зарябило в глазах, вспомнилось то письмо. Письмо, подумала Елена Валентиновна, вот в чем все дело, в письме, на которое она до сих пор не ответила, с письма все началось! Но тут же мысль эта забылась, уплыла, от нее осталась только тень, ощущение открытия тайной причины… К их столику подошел какой-то человек, глядя на Елену Валентиновну в упор, зашептал что-то на ухо Георгию Аркадьевичу, тот слушал, трезвел на глазах, наливался сизой бледностью – будто менял красную кожу на серо-голубую, заметна стала отросшая к середине ночи щетина. Встал, резко пошел из зала, кто-то из друзей кричал вслед: «Гоги, отдай ключи, не будь сумасшедшим человеком, отдай ключи, это же понт, Гоги!» Но он вышел, оркестр тут почему-то замолчал, и Елена Валентиновна ясно услышала, как ревет, удаляясь, машина, – но и это тут же забылось, и она опять танцевала с седым дипломатом, и вдруг увидела, что у него глаза Дато, светлые в темноте, и оказалось, что они уже едут в машине, это была, конечно, машина итальянца, длинная и горбатая, как борзая, прекрасно пахнущая изнутри машина…
Утром ее разбудил звонок в дверь. Она кое-как сползла с дивана, серебряное платье валялось на полу, сапоги свесили голенища со стула, спала она прямо в комбинации… В ту секунду, когда она нацепляла очки и пролезала левой рукой в рукав халата, будто свет вспыхнул – она вспомнила сразу все последние месяцы, весь этот кошмар и фантастику, которую невозможно было представить связанной с собственной жизнью, вспомнила письмо – и снова все поняла, все причины и связи, и снова сразу же забыла понятое… Только слова из письма неслись в голове, пока шла к двери.
«…две сестры, старшая Женя и младшая Зоя. Первое время обе семьи примыкали к русскому дворянскому обществу Белграда, однако перед самым окончанием войны переехали в Италию и поселились в пригороде Милана. Месяц назад скончалась Зоя Арменаковна, а Евгения Арменаковна умерла еще в пятидесятые годы… в сертификатных ценностях, недвижимости и существенной доле их доходов от небольшой фабрикации приборов для аэропланов… имею честь предварительно уведомить, как друг многих лет вашей семьи… Дж. Михайлофф, дипломированный архитектор».
Снова позвонили – длинно, бесконечно. Она наконец добралась до двери, открыла. На площадке стоял милиционер – она не разбиралась в званиях. Он назвал ее имя, отчество, фамилию, адрес, год рождения – все с вопросительной интонацией. Она кивала, запахивала халат, предложила войти – даже не испугалась, за последнее время привыкла ко всему, была уверена, что кончится все в любом случае очень плохо. Милиционер прошел на кухню, сел, не глядя по сторонам, на край табуретки: «Гулиа Георгий Аркадьевич, тысяча девятьсот тридцать первого года рождения, грузин, постоянное место жительства город Поти, по профессии экономист, у вас проживал? В состоянии опьянения… тридцать восемь минут, на участке МКАД между… в результате прицеп грузового автомобиля “ЗИЛ-130”, груз – картофель… выброшен… грудной полости, брюшины, позвоночника в области… не приходя… паспорт на ваше имя, денег в сумме…»
Елена Валентиновна вспомнила, что вчера утром отдала Георгию паспорт, чтобы подавать заявление в загс. Она подошла к крану, налила полчашки воды, обернулась к милиционеру – лицо его уплывало, но она старалась следить за ним, сосредоточенно всматриваясь в переносицу, – спросила: «У вас случайно нету чего-нибудь от головной боли?» Милиционер молча, не удивляясь ее спокойствию при сообщении о смерти близкого человека, порылся в кармане, вынул мятую пачечку пиркофена. В это же время зазвонил телефон, глотая таблетку, она взяла трубку. «Элена? Это здесь Массимо, амбасада республика Итальяно. Как вы здоровы? Все нормальное? Элена, нужен разговор с вами, я уже не мог спать сегодня от ночного времени… Элена? Пер фаворе, алло? Элена, алло… вы слышаете?!»
Милиционер смотрел на нее грустно и серьезно. Она заметила, что глаза у него были светло-серые, совсем светлые в сумеречном зимнем свете, вяло вползающем на кухню. «Такая веселенькая цветная ручка, колечками, знаете?» – сказала Елена Валентиновна милиционеру. Он не успел вскочить – она рухнула навзничь, виском в сантиметре от крана мойки. Трубка моталась на растянувшейся спирали шнура, оттуда шел хрип и сквозь хрип – «пер фаворе, Элена… вы слышаете?.. О, не перерывайте, девучка, не перерывайте!..» – бедный итальянец все перепутал, действовал, как при общении с советской междугородной. Милиционер положил трубку на место, тут же снял, стал вызывать скорую…
– Кое-что я уже начинаю соображать, – сказал Кристапович. – Бедная баба, ну влипла!.. Да ты рассказывай, Сережа, это парень свой, – старик кивнул в сторону молча курившего в углу мужика в клетчатом пиджаке с кожаными заплатами на локтях, лысоватого, очкастого. – Сосед мой, писатель не писатель, а факт, что твой брат – отказник. Так что давай дальше, заканчивай рассказ, говори, при чем здесь ты, да будем решать, что делать…
Быстро уставший слушать непонятные и никакого отношения к ним с Мишкой не имеющие сказки, Колька уже давно умотал. Очкастый писатель приканчивал пачку кубинской махры – черт его знает, как он выдерживал этот горлодер. Сергей Ильич вел рассказ к концу, и Кристапович изумлялся – давно уже он не верил в возможность таких ситуаций в современной жизни, давно уж и забывать начал веселые годы, когда гонял по ночной бессонной Москве на «опель-адмирале» и твердо верил в возможность своего кулака и маленького револьвера, припрятанного под сиденьем, – и вот будто все вернулось…
К началу весны все изменилось настолько, что даже и воспоминаний о прошлой жизни у Елены Валентиновны не осталось. И вообще ничего не осталось. Полностью перестав спать и приобретя манеру то и дело без видимой причины плакать, а после удара затылком о кухонный пол – еще и постоянные головные боли, Елена Валентиновна пошла к врачу, тот отправил ее к другому, дали больничный, еще один, потом на три недели уложили в стационар, большой парк был засыпан глубочайшим снегом, Елена Валентиновна гуляла в той самой, привезенной дочерью, от покойника оставшейся дубленке и в негнущихся, режущих под коленками больничных валенках. Глаза слипались, в кривом, ржавом по краям зеркале над умывальником она каждое утро видела свое распухающее лицо, толстела не по дням, а по часам, товарки по несчастью знали точно – от аминазина. И в один прекрасный день оказалась дома – без работы, с третьей группой инвалидности и пенсией в семьдесят рублей. Прибежала Стелла, со страхом и неистовым любопытством оглядела ее, все вокруг, сделав видимое усилие, поцеловала в щеку, оставила апельсинов на месткомовские три рубля и от себя крем «Пондз» – и исчезла. Сомс целыми днями сидел на коленях, с великими трудами взбирался, цепляясь своими беспощадно скрюченными руками-ногами, иногда поднимал голову, смотрел отчаянно в упор, безнадежно вздыхал – не умел утешительно лгать.