Если у каменного балконного ограждения тебя не смаривал струящийся кверху запах, то можно было видеть линию прибоя, белый песок пляжа и сотни лежащих на солнце полуобнаженных женщин. Ясными ночами звезды в спокойном великолепии усыпали все небо, а луна, когда была полной, пролагала по заливу перламутровую дорожку, освещая воды сиянием, выхватывавшим из тьмы волны, которые теплый ветер гнал в сторону берега.
Кухня моя была хорошо оборудована и намеренно примитивна: дверь наподобие балконной выходила на задний двор, а сток был прямо в полу. У меня имелись письменный стол, лампа, бюро и полка с писчебумажными принадлежностями, но не было телефона.
– И чем вы собираетесь здесь заняться? – спросил Смеджебаккен, когда мы сидели там в свете увядающего дня.
– Почему вы спрашиваете?
– Слишком уж здесь хорошо. Вы помрете от безделья. Знаете, как оно бывает во Флориде?
– Я рассчитываю бросить вызов.
– Кому?
– Местному населению. Ради искоренения всех кофейных плантаций в Бразилии.
– Это вам не осилить, сами же понимаете.
– Вы правы.
– Тогда что же вы будете делать?
– Просто жить.
– Так не бывает, – сказал Смеджебаккен. – Вам требуется что-то такое, от чего вам могло бы захотеться избавиться.
– Воспоминания?
– От них избавиться невозможно.
– Может быть, женюсь и обзаведусь детьми. Начну все сначала. А пока буду читать, ходить на пляж и стараться не растолстеть.
– Вы и так худы как жердь.
– После двух недель на кебабах из тапира каждый будет худым как жердь. Но это не может продолжаться вечно, а мы с вами в том возрасте, который располагает к полноте.
– Мне все равно, – сказал Смеджебаккен. – Я семейный человек, и мне не надо беспокоиться о двадцатилетних девчонках, которым хотелось бы, чтобы я выглядел как раб на галере.
– А что вы собираетесь делать?
– Вы знаете, что я собираюсь делать. Мы сядем на корабль в Глен-Ларне. А потом исчезнем.
Наутро после того, как мы провернули наше дельце, я проснулся, зная, что никогда больше не увижу Нью-Йорка. В каком-то отношении это было благословением, а в каком-то – нет. Я слышал, что город этот утратил все свое очарование. Он всегда был не очень-то легким местом, но его жители умели возместить это грубоватой искренностью и теплотой, с которыми я расстался, когда они были в полном расцвете.
В последнюю свою поездку на поезде я взирал на лица соседей по вагону и изучал их выражения почти с такой же благожелательностью, как если бы рассматривал фотографии давно прошедших времен. Они не знали, что являют собой фотографию. Они не понимали хрупкого фона своих жизней – бриза, шелестящего листвой на Юнион-сквер и в Центральном парке; солнечного света, жарко отражающегося от окаема золотистых окон, от водных баков на крышах, от паутины пожарных выходов. Они, казалось, совершенно не осознавали присутствия в своей жизни города, со всеми его милыми моему сердцу памятными местами, пусть и без мемориальных досок на фасадах.
Я любил этот город. В некотором роде он заменил мне семью. Я оставлял его и возвращался обратно так много раз, что мое к нему чувство не могло не быть любовью. Я видел его во время войны, видел его богатым, изобильным и восторженным, видел его в серых металлических тонах, каким он представал после вьюги, – и видел его во время Депрессии, когда на его улицах горели костры, как на дорогах, ведущих из средневековых городов.
Я любил его, а теперь уезжал прочь. Вбирая в себя тысячи улиц и перекрестков, которые покидал навсегда, я погрустнел, но не забыл о ценности мгновения, которое позволяет плести пряжу времени. Хоть и пугающе скоротечное, оно дает жизнь всему тому, что кажется навсегда утраченным. И теперь оно хранит в памяти образ любимого города, вернуться в который мне уже не суждено.
Когда я вошел в банк, электричество так и потрескивало во мне, подобно грозе, в которой никогда не прекращаются молнии, а их вспышки танцуют так же, как дождевые капли на пропитанном солнцем пруду. Я опасался, как бы из-за меня не заработала сигнализация.
Занять Осковица, спросив у него, что он думает об экзистенциализме, показалось мне явно недостаточным. Покинув клеть, я снова направился к нему. Увидев меня, он съежился от страха.
– Шерман, – сказал я, – Бабуин шлет тебе поклон.
– Кто? – спросил Осковиц.
– Бабуин.
– Кто это – Бабуин?
– Бабуин, кавалер ордена Британской империи четвертой степени.
– Не знаю, о ком это ты толкуешь, – сказал Осковиц, начиная входить в то отрешенное состояние, к которому он прибегал, когда не хотел со мной разговаривать.
– Бабуин говорит: Л, вотри себе в башку лосьон для загара; Б, открой свое сердце для любви женщины, которая тебя любит; Ф, научись пускать лошадь в галоп и напополам разрубать тыквы самурайским мечом; и, Е, когда будешь счастлив, пошли воздушный поцелуй молочному поросенку в витрине мясной лавки.
– Кто такой этот Бабуин? – вопросил он с необычной для него требовательностью.
Я ткнул себе в грудь большим пальцем.
– Это я, Шерман, я. Это я – Бабуин. Я работаю на тебя. Бабуин работает на тебя. И сегодня Бабуин собирается завершить штабелировку в клети сорок семь.
– Славно, славно, – сказал он. – Завтра сможешь заняться штабелировкой в клети сорок восемь.
Для него это было весьма значительным моментом, и я полагаю, что он полагал, будто и я полагаю это весьма значительным моментом. Я улыбнулся, как Чеширский кот, и протанцевал обратно в клеть 47, а когда ворота за мною защелкнулись, мне в этом клацанье послышался прекрасный звук – и я увидел небо, распростертое великолепным круглым ковром, полным невинной синевы и разбросанных там и сям хлопковых облаков.
Я давно спланировал точную последовательность действий: сдвинуть стены, опустошить сердцевину, сбросить слитки и восстановить внешний периметр. По окончании этого процесса почти невидимая крышка шахты, пропиленная мною в мраморном полу, будет завалена тоннами золота, а в клеть 47 никто, скорее всего, не наведается в течение нескольких лет.
Никогда в жизни не наслаждался я так сильно физическим трудом, как в те восемь часов, в течение которых скармливал бруски золота прожорливой пасти шахты, сооруженной Смеджебаккеном. Сбросив несколько сотен слитков, я уверился, что Смеджебаккен находится внизу, на запасном пути, и принимает их. Если бы его там не было, они бы уже не лезли в трубу.
Еще четыре сотни, и я начал чувствовать усталость, но чем сильнее становилась эта усталость, тем неистовее разгоралось во мне пламя решимости. Меня омывали волны наслаждения, порождаемые этим небывалым напряжением. Мышцы мои сжались и зудели, как у того, кто в полную силу потрудился сверхурочно, и это заставляло меня задумываться, буду ли я назавтра в состоянии пилотировать С-54 в Ньюфаундленд, как мы планировали.
– С клетью сорок семь покончено, – доложил я Осковицу.
– О, хорошо, э-э… Бабуин, – отозвался Осковиц. – Завтра приступишь к клети сорок восемь.
– Нет, Шерман, – трезво, серьезно и спокойно сказал я, воспринимая собственные слова как мачете, прорубающиеся через удушливые джунгли, за которыми простирается открытое море.
– Нет?
– Нет, Шерман.
– Почему это нет?
Я помедлил. А потом мягко сказал:
– Шерман, ты меня больше никогда не увидишь.
Я улыбнулся, кивнул и направился к лифту.
Стояла как раз пора ураганов. Бейсбольные матчи отменялись из-за дождя, пляжные домики были заколочены, а раскачивающиеся суденышки бесполезно торчали возле причалов. Я пытался убедить Смеджебаккена помедлить с вылетом, но он хотел следовать графику.
В то время как я вникал во все детали переселения сам, он, будучи более приспособленным к общению с людьми, более доверчивым и более расположенным к работе в коллективе, препоручил другим те задачи, об которые я обломал зубы, заполняя требуемые формы по-португальски и простаивая по полтора часа в очереди в почтовом отделении среди конторщиков, читавших бульварные романы, болтавших о бейсболе и жующих креветочные палочки. Терпеть не могу бразильские креветочные палочки: воняют они почти так же отвратно, как кофе. Но хуже всего – это китайские «голубки». Как-то раз в Сингапуре я надкусил такого «голубка» и на неделю слег в больницу.
Смеджебаккен съездил в некую европейскую столицу и нашел там заправилу всех столичных дел, к которому и обратился со своим предложением. Ему требовалось гражданство и новые паспорта для себя, своей жены и своей дочери. Ему требовался замок неподалеку от столицы, который был бы уединенно расположен в парке. Ему требовались дорогостоящие переделки в этом здании, включая сооружение крытого бассейна. Ему требовались расторопные и достойные доверия слуги, летний дом на побережье, несколько автомобилей, зарегистрированных на его новое имя, и скромное, но элегантное пристанище в уютном пригороде столицы. И ему требовалась защита правительства, буде таковая понадобится.