Скоро лопата заскрежетала по камню. Из кармана ватника достал обычную сапожную щетку и, откинув лопату в сторону, опустился на корточки, щеткой очищал камень. На глазах Кондрашова камень заискрился ледяной гладью, а Корнеев все тер и тер, пока камень не превратился в ледяной блок, затем снова взял лопату, точными тычками выявляя форму блока с боков.
— Ну и что это? — спросил с прищуром.
— Никак мрамор? — не без удивления отвечал Кондрашов.
— Точно. Мрамор. А откуда? А из самой Сибири, с байкальских берегов. И чего это ради он тут — про то сообразим, или подсказка нужна?
Кондрашов окинул взглядом весь бугор, приметил необычный разброс выживших сосен, высмотрел даже равнинку на вершине бугра, отвечал же не без сомнения:
— Усадьба?
— Именно! — торжественно подтвердил Корнеев. — Двенадцать таких вот ступеней скрыты временем, хвоей да хворостом. Двенадцать — по числу поколений, что просчитаны были дедом моим по генеалогическому древу. Сразу и скажу: деревня, что Тищевкой именуется, раньше звалась Ртищевкой. То есть по имени владельца, князя Ртищева. Да. И князь был в нашем роду. Правда, недолго. А один из ртищевского рода был истовым коммунистом, и не усмехайтесь. То было при царе Алексее Тишайшем. И замечу, деяния свои творил сей Ртищев с благословения Государя. А именно: все богатство родовое спустил на благодеяния, бездомных поселял, голодных кормил, обучал грамоте способных, а в вере православной сомнение имеющих еще и окормлял духовно в братстве, на ту потребу созданном. Вашим языком говоря, учинил он сущую коммуну, каковую и Государь посещал с великим одобрением.
Ну, по правде говоря, не все Ртищевы были столь славны деяниями. Да и дед мой, по фамилии уже не Ртищев, но потомок, честолюбив был, и насчет двенадцати ступеней — это он вознамерился с израилевыми коленами уравняться, а крестьян порол нещадно за то, что упрямо не желали бортники и свинопасы садоводством заниматься. Пол-Европы объездил дед, чтоб найти нужный сорт яблок для мест наших гнилых, и ведь нашел, и заставил. Сами пробовали и лакомились, а? Каковы? И сладость, и сочность…
— Яблоки, конечно, — блюдя строгость тона, возразил Кондрашов. — Но может, и по делу поговорим?
— По делу? А как же!
Отшвырнул щетку, поднялся, подошел к Кондрашову, остановился в двух шагах.
— Слышал, вы из самых что ни есть пролетариев?
— Из рабочих. И что?
— По «фиагностике» да, но по комплекции — кавалергард. Сколько? Метр девяносто?
— Около того.
— Кавалергарды, впрочем, тоже разные были. Атаман Аннинский, к примеру. Такая мразь… Так вот по делу… Хочу вам доброе дело сделать. Но с условием. Скорее всего, вы последний в моей жизни человек, с кем по-человечески поговорить могу. Симпатичны вы мне…
— А вы мне нет! — поспешил с ответом Кондрашов.
— Понятно, что нет. По-другому и быть не может. Будьте уверены, я это обстоятельство ежесекундно в виду имею. Но, как в народе говорят, баш на баш! Я какое-то время говорю, а вы меня слушаете и делаете вид, что вам интересно. А потом сразу и к делу. Договорились?
— Положим… если не очень долго…
Чем-то раздражал Кондрашова староста. Может быть, тем и раздражал, что ненависти должной не вызывал, так и провоцировал на равный разговор. Но какой разговор у коммуниста с предателем… Пакостное чувство — будто на торце крыши стоишь и покачиваешься, равновесие сохраняя.
— Так вот, Николай Сергеевич, когда благороднейший человек Деникин Антон Иваныч вознамерился взять Москву собственными силами и с вашим большевизмом покончить без помощи Антанты, так называемой, силенок своих, как известно, он не рассчитал, побит был позорно иудеем Троцким сотоварищи, и покатилось его войско на юга…
— Троцкий тут ни при чем! — гневно возразил Кондрашов. — Это товарищ Сталин…
— Да-да, конечно! Ну как же без товарища Сталина! Не о том, однакож, речь. Речь о том, что нашелся при Антоне Ивановиче один полковой командир, который на юг отступать категорически отказался, потому что узрел неизбежную победу большевиков, и повел он остатки своего полка сквозь красные тылы совсем в другое место. Догадываетесь, куда? Правильно. Сюда и повел, в родовые свои места. На верную гибель, между прочим, и по откровенно корыстным соображениям. Возжелал он смерть принять в отчем доме и в кругу выживших домочадцев. То был, как вы, дорогой Николай Сергеевич, уже могли догадаться, мой отец — полковник… Впрочем, фамилия вам ничего не скажет. При нем был старший мой брат, в звании штабс-капитана, и я, совсем юный подпоручик, которого отец берег, особую любовь питая, потому не только в горячих случаях при себе придерживал, но и человека специального приставил для бережения моей драгоценной жизни. Этот человек только что с бугорка спустился.
— Пахомов?
— Ну… Допустим, Пахомов. Какая разница. Так что стоим мы с вами нынче на том месте, где счастливейшие годы моего детства протекали, настолько счастливые в моей памяти, что я даже комаров, местного нашего проклятия, не помню, зато маменьку помню, брата и сестер, две их было… Старшенькая, Сашенька, она, бедная, глупость имела влюбиться в того самого кавалергарда Анненского, но он оказался форменным уродом, хотя, признаться, храбр был, мерзавец, до одури.
Видите, какие совпадения жизнь нам порой организует? Вот и вы со своим отрядом нынче здесь, в болотно-комариной ловушке. Только вы случайно, а отец мой, боевых своих друзей не щадя, сам…
В первую же зиму ваши так называемые продотрядники объявились. Идейных порубали да постреляли, другие с нами остались. Красным тогда, знать, не до нас было. Тамбов, Кронштадт… Еще дважды поборщики сунулись. Потом было тихо. Не более полугода, а в памяти будто года… А зимой двадцать второго… Артиллерия, пулеметы… И это дикое «ура!» со всех сторон… Где-то, где и не знаю, в этих местах в землице и отец, и мать, и брат, и сестра младшая Тонечка, прочие домочадцы, а также солдатики и офицерики — все до единого полегли, кто под пулями, кто под саблями. Все — как семья единая. С вами, между прочим, прошлой зимой я то же самое мог бы проделать, а?
— И чего ж? — вроде бы спокойно спросил Кондрашов, а мурашки-то пробежали от затылка до лопаток.
— А это оно и есть, то самое интеллигентское и вечное: быть или не быть. Ведь по сути и образованию совсем не военный я человек — пожизненная досада папаши покойного. Корабельный инженер я, строитель то есть. Противу военного устава отец погоны мне навешал, когда в Екатеринодаре перехватил, но… это не по делу. Я сюда не мстить приехал, а именно как отец когда-то — дохнуть воздухом вотчины. Истомился. И этого вам, уж простите, не понять. Пойдемте присядем, где придется.
На этот раз Корнеев пристроился на валежник, а Кондрашову уступил-предложил пень, на котором сидел при встрече.
— А у немцев я на полном доверии, потому что рекомендацию имею от Петра Николаевича Краснова.
— Какой Краснов? Тот самый, что ли?
— Именно. Тот самый, которому ваш Буденный пятки показывал.
— Вопрос, кто кому, — со злорадным торжеством отвечал Кондрашов. — И что же он теперь?…
— То есть как что? Казачьи полки собирают со Шкуро, освобождать Родину от большевистской заразы готовится с немецкой помощью, а потом, дескать, и немцам под зад, и заживем любо-дорого в Единой и Неделимой. А вот, между прочим, Антон Иваныч Деникин, когда узнал о моих шашнях с немцами, представьте себе, вовсе не принял меня, когда я попрощаться надумал. Он ведь, сам полунищим будучи, меня, сироту, опекал все эти годы. А вот не принял. Не представляете, как мне горько было, ведь объяснить надеялся…
А другой, его фамилия вам ничего не скажет, зато всей Европе знакома, учитель и наставник мой духовный, великий философ русский… Когда я к нему постучался все с тем же — проститься да объясниться хотел… Знаете, что он вытворил, многолетний борец с большевизмом? Он из окна своего красный флажок высунул, да еще и помахал мне. По сей день в толк не возьму, откуда у него красный флажок взялся…
— Надо же, — чуть ли не с завистью говорил Кондрашов, — получается, вы лично со всей этой белогвардейской сволочью запросто… Во недобитки проклятые! Неймется! Ну а вы-то хоть понимаете, что мы все равно победим?
— Куда ж вы денетесь… конечно, победите, только дорого вам эта победа обойдется, пока воевать научитесь. Хотите знать, сколько немцы ваших по нынешний день в плен взяли? Не хотите огорчаться — говорить не буду.
— Можете и сказать, только веры фашистской пропаганде у меня нету, имейте в виду.
— Ваше право веры не иметь, — не без ехидства говорил Корнеев, — а вот у немцев уже больше миллиона пленных, и, сами понимаете, не по одиночке, а целыми армиями, со всей техникой и…
Кондрашов вскочил с пня, два шага в сторону старосты, рука на кобуре, лицо вперекос.