Я скинул штаны — и под одеяло. Она начала снимать свои побрякушки. Да были бы одна-две, а то ведь — целая куча. И на каждой нитке есть золотая или серебряная монета. Их дарят самые близкие родственники. Сложила свои побрякушки в шкатулку для ниток. Принялась снимать юбки. Одну, вторую, и осталась в шитой шелком сорочке. Одна грудь вывалилась, как оброненная. Елена поглядела в мою сторону. Увидела, что я на нее смотрю.
— Закройся, — говорит, — мне стыдно!
Я и без того был перепуган, укрылся с головой, будто она мне сказала «спи», и заснул. В какой-то момент слышу, кто-то кулаками молотит в дверь и тот самый пьяный голос еще горластее орет:
— Сладкой ракии хочу!
Я вскакиваю, будто ударенный прялкой по темечку, и кричу:
— Елена, дай штаны!
Она бросила мне их в ноги и в раздражении:
— На, бери! Только тебе-то они зачем?
— Сладкой ракии хочу! — орет тот тип еще громче.
Я открываю дверь. Входит тетя Тонка, веселая, улыбающаяся:
— Ну, сынок, как?
— Да я, тетя, заснул…
— Как же так, сынок? — Она повернулась к Елене. — Ты не обижайся, милая. Сама видишь, ребенок еще. А накануне всю ночь хороводы водил, устал. Подожди, милая. Не этой ночью, так следующей. А то и год ждать придется. Женитьба — в наказание человеку. Ты же знаешь, его отец бедный, овец пришлось заколоть и корову. Если ты сейчас уйдешь, нам на люди глаз не показать. Подожди, милая. Не делай из нас посмешища. — Повернулась ко мне. — Ну, что ж нам теперь делать, сынок? Где честь невесты?
— У нее, тетя…
— Знаю, что у нее, а ты должен был у нее взять.
— Я ж тебе сказал, что заснул. Рано рассвело.
— Поняла я, что заснул. Только бы и сегодня вечером не заснул. А сейчас оторви от моего кушака кусочек бахромы, она красная, сойдет за честь невесты.
Руки-то у меня крепкие, я не один, а три кусочка оторвал, даже и кушак порвал. Тетя выходит, притворившись веселой, подпрыгивает на одной ноге и припевает:
— Невеста честная, невеста честная…
А тот пьяный голос еще громче орет:
— Сладкой ракии хочу!
Тетя подает ему бутылку, он отхлебывает.
— Ух, хороша, все нутро обожгла, сладкая.
Я-то не знаю, насколько она сладкая, но улыбаюсь, будто я ее делал!
Так что, дорогой читатель, у меня было венчание, но не было брачной ночи. С тех пор миновали десятки лет. Та, что была Еленой Благоевой, теперь бабушка Елена. Как услышит — свадьбу где играют, слезу обронит, а зайдет речь о штанах, не пропустит мне сказать:
— Зачем тебе штаны-то?
Свадьба — вершина в жизни каждого человека, но не каждый — герой этой вершины, не был им и я. Мужики-то шестнадцатилетних с собой в баню не берут, а меня под венец поставили.
Потому и по сей день слышится мне громоподобный голос попа:
— Венчаются, господи, раб божий Янко и раба божья Елена!
Где тот поп? Сейчас бы его послушать! Но вместо попа мне поют внуки, и это лучшее продолжение свадебного торжества.
Белеет ли в поле пороша,
Иль гулкие ливни шумят,
Стоит над горою Алеша,
В Болгарии русский солдат.
И сердцу по-прежнему горько,
Что после свинцовой пурги
Из камня его гимнастерка,
Из камня его сапоги.
Немало под страшною ношей
Легло безымянных парней,
Но то, что вот этот — Алеша,
Известно Болгарии всей.
К долинам, покоем объятым,
Ему не сойти с высоты.
Цветов он не дарит девчатам,
Они ему дарят цветы…
Константин Ваншенкин
Слав Хр. Караславов
УГРЮМЫЕ ГЛАЗА
У нее были странные глаза — большие и круглые, как у птицы. А брови неестественно изогнуты и приподняты, словно она удивлялась всему на свете. И самое главное, она была необщительна. Любила тишину. Избегала шумных застолий. Коллеги в шутку называли ее Молчуньей. Пока продолжались съемки, она редко засиживалась в корчме бесконечно долгими вечерами, которые обычно заканчивались спорами и танцами. Она уходила, как всегда, незаметно, но окружающие не могли отделаться от чувства, что они только что ее видели. Как ни странно, такое чувство испытывал каждый из нас. И каждому казалось, что он не ошибается, и ему почему-то вспоминались ее глаза — большие, печальные, вечно задумчивые и угрюмые.
— Да не смотри на меня так, а то мне не по себе! — говорил ей часто режиссер.
Она не обижалась. А если и обижалась, то молча. Она была близорука и глядела на собеседника в упор, но очков никогда не носила. То ли забывала про них, то ли теряла. Услышав насмешку режиссера, она поднималась и уходила, но ее холодный, пронизывающий взгляд неотступно преследовал его.
— С Молчуньей что-то творится! С тех пор, как она занемогла, ее словно подменили, — сказал мне как-то режиссер.
— Может, она влюблена?
— В кого?
— В тебя…
— Мы знаем друг друга с пеленок, выросли вместе, и нам, кстати, под сорок…
— По тебе-то видно, а по ней — не скажешь…
— Женщины всегда лучше выглядят… Легкий массаж, немного косметики, и такой тюфяк, как ты, прибран к рукам…
Но я действительно никогда бы ей не дал сорок лет! Невысокого роста, стройная, подтянутая. И первое, на что обращаешь внимание, — это глаза, удивительно большие глаза.
А режиссер продолжал сокрушаться:
— Поверь, я-то помню ее другой… Она была совершенно другой!.. Веселой, улыбчивой… А теперь остались одни глаза… Что-то неладное происходит с Молчуньей… Она с такой радостью согласилась сниматься в фильме, а сейчас совсем сдала… Ходит как потерянная, сама не своя. Странно! И ужасно напоминает свою сестру! Та тоже была большеглазой и миловидной. Они с ней похожи как две капли воды. Ее сестра была старше нас на десять лет. Мы были подростками, когда она подалась к партизанам. Появился однажды мой брат, перерыл весь чердак, искал что-то в углу за камином, а на следующий вечер исчез. И вместе с ним она… А потом нас вплоть до самой революции интернировали, преследовали… Возвращаемся мы в наш городок и тут же узнаем, что ее сестра расстреляна. Ее пытали в полиции, хотели, чтоб она выдала своих товарищей. Несколько раз ее избивали до полусмерти. У нас в городке жил один врач — отпетый негодяй. Он приводил ее в сознание, а потом вводил в вены раствор соли. Садист! В день победы люди ворвались к нему в дом, но он скрылся. Иначе бы его линчевали. Он исчез, как сквозь землю провалился. Перед расстрелом она держалась мужественно. И перед самой смертью плюнула палачам в лицо… Еще будучи школьником, я решил о ней написать, воспеть ее подвиг, но, как видишь, писатель из меня не вышел. Меня захватило кино. И тогда я решил сделать полудокументальный фильм. Как узнала об этом Молчунья, чуть не разревелась от радости. Она мечтала воссоздать героический образ сестры. И ушла с головой в фильм. Однако во время «пыток» простудилась. Разболелась. Ей пришлось обратиться к местному врачу, и с той поры она изменилась… До неузнаваемости…
Режиссер, подобно всем киношникам, был человеком самовлюбленным и обожал, когда все внимали его разглагольствованиям. В моем лице он приобрел хорошего слушателя. Он даже подтрунивал над моим долготерпением.
— Ну, что ты разинул рот, словно я рассказываю какую-то небыль? Подобные истории случались сплошь и рядом. А сколько погибло узников и партизан! И ежели я взялся за фильм, то сделаю его, потому что дал себе когда-то слово и потому что Молчунья ужасно напоминает мне сестру. Все наши местные ахнут, когда ее увидят. Понимаешь, получится, будто ее сестра ожила… Да и здешние места, с высокими холмами, почти точная копия нашего края. А эту деревушку я выбрал потому, что тут тихо, ведь аппаратура очень чувствительна к малейшим шумам… Но это уже мои заботы как режиссера… Вряд ли они тебе интересны…
Этот наш разговор, пожалуй, оказался самым долгим. А потом он погрузился в работу над фильмом. Почти целый месяц он истязал съемочную группу, постоянно призывая всех к тишине. Корчма кишела полицейскими в униформе. Поднимались тосты за престолонаследника. Мы часто вздрагивали от выстрелов. Своры ищеек устремлялись по невидимым следам. Порой в этой кутерьме я замечал повелительные жесты режиссера и горящие глаза Молчуньи. А она все больше таяла. Становилась нервной и раздражительной.
— Окончательно вошла в образ! — нервничал режиссер. — Не слушает, что ей говорят. Приостановлю съемки, пусть придет в себя…
И приостановил. Как-то утром он постучался ко мне.
— Сегодня даю всем отдых! Я тоже хочу пожить как человек. Пошли со мной! — Он привык распоряжаться. Я уже знал, для чего ему нужен. И решил с ним поторговаться.
— Ты сию минуту надумал дать себе отдых?
— А в чем дело?
— А в том, что у меня работа…