— Старик, откуда там взялся дверной косяк? О чем вообще речь? Соответствует ли это здравому смыслу? Ты послушай дальше: «Я ловлю в далеком отголоске, / Что случится на моем веку». Отголоске чего? Песни? Крика? Слова? Чего отголосок-то? Мелкая философия на мелком месте, и не более. Пустые потуги на глубокомыслие!
— Как в рассказе у Шукшина, — заметил он и усмехнулся. — Там тоже один хмырь вот так размышлял насчет гоголевского Чичикова. Русь, говорит, тройка, а кто в тройке-то? Прохвост.
— Ты защищайся, Комраков! Это ж любимые твои стихи. Ты за них должен драться, как лев: мол, вот их преимущество, они очевидны. Ты же просто отстраняешься: это гениально, и не о чем спорить. А там дальше: «На меня уставлен сумрак ночи / Тысячей биноклей на оси…» Ты вдумывался когда-нибудь в эти строки, Комраков? Тысяча биноклей! Они на оси. О какой оси речь? О тележной? О земной?
— Суть стихов не в смысле, — кратко заметил он, — а в чувстве, которое они пробуждают.
— Прелестно! У меня они вызывают недоумение.
— Тебе, конечно, по силам что-нибудь попроще: Рубцов, например.
— Попроще — это Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Есенин и наш Коля Рубцов, да.
— Ну, Тютчева ты не знаешь, ты только Колю.
— Не серди меня, Комраков, не серди: в гневе я бываю страшен. Я с Федором Иванычем с младенческих лет дружу. Могу прочитать тебе сейчас, не сходя с места, половину его сочинений наизусть. Тебя это, надеюсь, впечатляет?
— Ну, половины ты не прочитаешь, — возразил он.
— Давай так: сколько я тебе моего любимого Тютчева, столько ты мне всех, кого знаешь. Идет?
— Начинай, — поощрительно сказал он и пошевелил хворосток в костре.
Я прочел ему «Молчи, скрывайся и таи», «Есть в осени первоначальной», «Два голоса». Он отмалчивался. Я прочел «Две силы есть, две роковые силы» и «О, как убийственно мы любим», потом вот это:
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы.
И перед ней мы смутно сознаем
Самих себя — лишь грезою природы.
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
Комраков, слушая, посматривал на меня и одобрительно кивал. Последнее четверостишие он повторил как бы для себя.
— У Рубцова есть что-то похожее на Тютчева, — сказал он задумчиво. — В интонации, что ли.
Я заподозрил, что это сказано в осуждение Рубцову, и тотчас кинулся на его защиту:
— Да ведь наш однокашник Коля Рубцов не стоит, словно кол на юру, — он вплетается в классическую русскую поэзию. Он законнорождённый сын её! В нём кровь Тютчева, Некрасова, Есенина.
Комраков усмехнулся:
— О нём Генка Васильев хорошо сказал: болотный попик.
— Ну, это остроумие не составляет чести Гене Васильеву. Они все тогда, стихотворцы, не терпели Рубцова. Талант непереносим — это закономерно. Теперь же время прошло, и ясно кто есть кто. А Васильев прочитал рубцовское «Меж болотных стволов затерялся восток огнеликий» и съязвил. Я думаю, сегодня ему уже в досаду собственное остроумие.
— Хороший лес, — сказал Комраков, оглядываясь. — Давно я в таком не был.
О Рубцове — как вспомнится.
В нашем творческом семинаре был парень с Алтая, улыбчивый, незлобивый, писавший так же простодушно, как и улыбался — Петя Шмаков. Он из колхозных зоотехников подался в районные газетчики и намеревался с помощью Литературного института перейти в писатели.
Зная о моих финансовых затруднениях (двое маленьких детей, живем вчетвером на одну зарплату), Петя Шмаков печатал в своей районной газете мои рассказики, присылая исправно гонорар по трёшнице за каждый. А трёшница эти, надо сказать, так славно выручали, потому что как раз трёшницы-то и не хватало в последний день перед получкой.
И вот однажды Шмаков прислал мне очередной номер газетки с моим рассказом, а рядом на странице были помещены два стихотворения некоего Николая Рубцова: «Меж болотных стволов затерялся восток огнеликий» и «Я уеду из этой деревни». Стихи меня покорили. Они заключали в себе то волшебство, которое присуще истинной поэзии и которого, увы, не было у многих и многих учившихся в Литинституте. Вроде, всё есть в иных стихах: и рифма, и ритм, и смысл, и даже мелодия, но живой души нет. Нету, и все тут! Яблоки, неотличимые друг от друга, но одни сняты с яблони и потому живые, а другие — просто муляжи.
Из письма Шмакова я узнал, что Николай Рубцов — студент с нашего курса. И вот, приехав на очередную сессию, я тотчас к Шмакову:
— Покажи мне Рубцова. Ты его знаешь?
— Да мы с ним в одной комнате живем! — сказал Петя, улыбаясь. — Заходи ко мне, я вас познакомлю.
Я в тот же день и пришел.
Рубцов появился вскоре и с первой минуты разочаровал меня: мелкого росточка, изрядно лысый, одет «по-колхозному» — в пиджаке с отвисшими карманами, и ко всему этому еще и в подпитии. Причем в неприятном таком подпитии, когда ясно, что пил человек не веселья ради и без всякого повода. Я вспомнил, что и раньше видел этого мужичка у нас в институте, между прочим, опять же в «поддатом» состоянии.
Шмаков нас познакомил.
— Коля, это Юра Красавин, ему очень нравятся твои стихи.
Рубцов тотчас, без промедления попросил у меня три рубля. Расставаться с трёшницей мне никак не хотелось, и я спросил, зачем она ему. Он сказал:
— Ты что, не мужик, что ли? Водки купим.
— Коля, — отвечал я, — если б на хлеб, дал бы. А на водку не дам.
— Ну и пошёл на… — отозвался Рубцов.
Но послал этак беззлобно, как бы машинально. А не мог я дать ему денег на очередную выпивку! Он уже выпил.
Да, я бывал, случалось, в ресторанах, а Коля пировал, как говорится, в антисанитарных условия, но это вовсе не потому, что я был денежнее его. Я был столь же беден. Думаю, он и я прогуливали (пропивали) одинаковые суммы, только разными способами. Не в упрёк ему говорю (избави Бог!) и не в похвалу себе. Просто обстоятельства складывались по-разному и закваска у нас с ним разная.
Петя Шмаков помирил нас и попросил:
— Почитай стихи, Коля.
Рубцов не заставил себя долго уговаривать. Он не читал, он пел. Каждое стихотворение на свой мотив. Я услышал в тот раз и «В горнице моей светло», и «Отцветет да поспеет на поле морошка», и «В минуты музыки печальной», и знакомое уже мне «Я уеду из этой деревни».
Долго потом я был уверен, что именно в этот раз я впервые слушал стихи Рубцова в его собственном исполнении. Но вот недавно, перечитывая свой дневник тех времен, встретил такую запись:
«Спать легли заполночь. Под занавес явился какой-то пьяненький мужичок деревенского вида, попросил спички, а потом предложил послушать его стихи. „Свеженькие“. Мы запротестовали: надоело, не надо! Ходят тут все и читают… Но он настоял: „Всего шестнадцать строк… “Прочитал стихотворение под названием „Дуэль“ — по-видимому, о поединке Лермонтова с Барантом. Эти стихи нас сразу подкупили. Мы выразили мужичку свое восхищение, особенно я, и он ушел, самолюбиво и растроганно бормоча:
— Да вот, пишем. Не члены Союза писателей!»
Это было на весенней сессии первого курса. А Шмаков познакомил нас позднее.
Нет, я не был потом дружен с Рубцовым и не состоял с ним даже в приятельских отношениях. Образ его жизни был несовместим с моим: всегда он крепко навеселе, помят, а то и оборван; всегда вокруг него крутилась пьяная компания. Иногда он заходил в нашу комнату, спрашивал, нет ли у нас чего-нибудь поесть; мы сочувственно отвечали: «Нету ничего, Коля!». Он заглядывал под стол или в угол и там, за веником, находил засохший кусок хлеба; обдувал, обтирал о пиджак и хладнокровно принимался грызть. Стихов он нам не читал, просто уходил. Олег Пушкин с Комраковым усмехались согласно с Васильевым Генкой: чудак… болотный попик.
Однажды мы сдавали экзамены по языкознанию, а это самая муторная наука после марксистско-ленинской философии. Но если марксизм-ленинизм спрашивали в Литинституте не шибко строго, то языкознание как раз наоборот: женщина, принимавшая экзамен, была взыскательна и немилосердна. Оно и понятно: что может быть нужнее и важнее для писателя, чем знание языка! Потому «валились» на ее экзамене каждый второй.
Помню, Коля Рубцов сел перед нею, словно на эшафот взошел; следующим должен был идти я, потому все происходило на моих глазах. Он положил экзаменационный билет на стол и честно признался:
— Ничего не знаю.
Жестокая женщина смутилась и озадачилась.
— Как же так, Коля! — сказала она тихо. — Ну, хоть что-нибудь!
— Ни в зуб ногой, — сказал он.
— Но почему?!
Он скосоротился, как от зубной боли:
— Да ну. Суффиксы, префиксы.
Она посмотрела в окно, потом попросила: