— Гена, я обеспечил тебе не только первую публикацию в центральной прессе, но и высшее образование! Цени. Вот еще письмецо:
— «Перелет совершил в калошах и с костылями. Кто меня мог видеть в тот момент, — рыдали. Так вообрази и ты эту жалостливую картину и растрогайся, и вышли мне от щедрот своих что-нибудь с барского стола умственной деятельности. Мне бы огрызочки контрольных работ, объедочки курсовых… Потому как после удара у меня в голове шум».
— А-а, это меня в Киргизию собкором от «Известий» послали, а я ногу сломал, — он вздохнул. — Хорошее было время!
— Тебе везло на аварии, — проворчал я. — Куда ни поедешь, обязательно у тебя что-нибудь или сломают, или помнут.
— А я везучий был на эти дела, старик! Везучий, да. Другой на моем месте загнулся бы к тридцати — тридцати пяти, а я, как видишь, дожил до пятидесяти девяти.
Он улыбался, говоря это. Словно аварии и несчастья приятно ему вспомнить.
Комраковская улыбка была особенна тем, что в ней определяющим было дружелюбие. Не ирония, не лукавство, не простодушие, и тем более не застенчивость или смущение — эти свойства, по-моему, были чужды Комракову. Расскажет что-нибудь и смотрит, улыбаясь, как другие хохочут: салаги, мол, вы! Ничего в жизни не видели, не знаете. Невозможно представить его сидящим в одиночестве, тем более с грустным видом. Грусть не была свойственна ему. Он мог огорчиться, мог досадовать, сердиться, но не грустить. Ему было присуще здравомыслие, а при таковом и грусть, и тоска неуместны.
Практический склад ума я, впрочем, поставил бы ему в упрек, а не в заслугу, потому что это не писательское качество. Но он сам говорил, что не родился писателем, так что какие могут быть тут упреки!
Комраков был человеком дружеской компании. Вокруг него всегда кучковались, всегда окружали его люди, в которых он отражался, как в зеркале: веселый, остроумный, добродушный. Вот шел озабоченный человек, присоединился к кружку, в котором Комраков, и сразу, глядишь, уши навострил, Комракову в рот смотрит, и уже улыбается.
В некрологе: «он был душой всех компаний» и «возле него всегда светились лица друзей и незнакомцев, сразу проникавшихся к нему дружелюбием». Что верно, то верно.
Мои воспоминания о нем по большей части забавны. Его поступки всегда имели юмористический оттенок, как бы серьезны ни были. Вспоминается, как однажды, проснувшись рано-рано утром, — лучезарным, кстати сказать, июньским утром! — я увидел Комракова стоящим на подоконнике, уперев в него руки и колени; он укорял дворника, который мел внизу улицу:
— Повести надо писать, а не метлой махать! Изящная словесность — вот достойное занятие для настоящего мужчины! А ты что? И с похмела, ведь, признайся.
Он еще и не ложился спать, только что приехал откуда-то и время там провел весело. Я сквозь сон слышал, как он тормошил сначала Генку Васильева, потом Олега Пушкина:
— Старик, ты что спишь? Вставай. Утро-то какое, а ты дрыхнешь. Спишь — не живешь. Да что вы, старички, жить, что ли, не хотите?..
Не добудившись, он вылез в одних трусах на подоконник дворника укорять. Значит, навеселе. Пьяным до безобразия он не бывал никогда, хотя выпить мог много, — пьянея, Комраков добрел, становился неукротимо деятелен, неостановимо предприимчив и готов был не спать до утра и далее. Да, уж он был компанейским человеком, а это не иначе, как дар божий.
В ту пору совершенно убежденный, что мои собственные литературные способности безграничны, я чувствовал в нем достойного соперника и относился очень ревниво ко всему, что он писал.
На четвертом курсе меня, как громом, поразило известие, что Комраков сочинил повесть! Мало того: она принята журналом «Новый мир». То есть будет там напечатана рядом с произведениями маститых авторов! Я был слегка контужен, ей-богу, — именно такое воздействие оказал на меня успех моего друга.
Комраков написал о том, как в районном городке мелкий чиновник, вроде инструктора или инспектора, послан волею секретаря райкома партии добыть у колхозников две тонны картошки для рабочей столовой. «Ежели мы рабочих оставим без картошки, они наши лекции о строительстве коммунизма на данном этапе слушать не будут», — так заявил этот секретарь.
Фамилия чиновника была Опёнкин, и сразу же возмутила меня своей придуманностью. Фамилия говорила о том, что автор будет подтрунивать над своим героем и ставить его в смешные положения. «Нет ничего проще описывать дураков! — ревниво рассуждал я, читая повесть. — Кто б написал об умном герое!»
Но ведь и дурака не так-то просто изобразить. Поди-ка, сочини для него физиономию, язык, поступки. А комраковский герой был забавен и трогателен, самоотвержен и беспомощен, склонен к трусости и геройству, благодаря чему события в повести разворачивались довольно живо: Опёнкин все время перемещался в пространстве авторского вымысла, встречался с разными людьми и совершал поступки, диктуемые логикой событий, но не логикой его характера. Он едва не угодил под повалившуюся на бок автомашину, чуть не погиб в пешем путешествии, оказался в бане вместе с деревенской девкой Клашкой, потом в её постели; уморительна была сцена, где двое братанов сначала угощают его медовухой, спрашивая «Ты меня уважаешь?», а потом выгоняют вон: «Братка, выведи эту гниду!», и так далее.
Всё было в повести: и живые характеры, и драматические события, и проблема на уровне центральной газеты, и дерзость некоторых суждений, подкупившая, по-видимому, редакцию либерального журнала.
Я смотрел на своего друга во все глаза: вот он, Комраков, такой же, как мы, из одного со мной творческого семинара, стал автором повести! И ее будет читать вся страна — где? — в «Новом мире». Каждая фраза, рожденная воображением Комракова, написанная его рукой, дойдет до сознания тысяч, нет, сотен тысяч людей. Фантастика!
— Твардовский приглашал в свой кабинет, — рассказывал Гена, как о чем-то обычном, — чаем меня угощал. Секретарша принесла нам обоим (как это замечательно-небрежно — «нам обоим»!), сидели, пили, он говорил: «Я был против публикации вашей повести, но редакция высказалась „за“. Пришлось уступить». Между прочим, он название предложил новое — «За картошкой». Мне-то не очень нравится, но ведь Твардовский!
Комраков в моих глазах стремительно взошел на ту высоту, где обитают уже небожители; во всяком случае он каким-то образом стал причастен к ним; на нем уже заметно стало отражение неземного света — по-видимому, это и был свет славы.
Я тоже решил написать повесть и сделал это за полтора месяца — в дело пошли три-четыре рассказа, которые я завязал в единый сюжет, построил мосты между ними, ввел новых героев, дописал недостающие сцены. То, что получилось, я назвал повестью и дал ей такое название: «Вот моя деревня» После чего разослал по разным журналам — в Москву, Ленинград, Саратов — будучи уверенным совершенно, что ее не примут нигде: с чего это солидные журналы будут печатать начинающего автора! Сначала ему надо пострадать, помытариться, а потом уж. Но случилось чудо: из всех этих городов, из четырех журналов, мне пришли благожелательные ответы: мол, творение ваше заинтересовало нас, и мы готовы его напечатать. Я ошалел, не смея тому верить.
Первым откликнулся главный редактор журнала «Невы» — Александр Федорович Попов: он позвонил мне поздно вечером из Ленинграда (я жил тогда в Осташкове, на втором этаже деревянного дома с печным отоплением):
— Я только что закончил читать вашу повесть. Вы не возражаете, если мы ее опубликуем?
О чем он спрашивает? Разумеется, нет!
— Как у вас с деньгами? Мы можем заключить договор и выслать аванс.
Мне вскоре прислали аванс — я купил на него телевизор. А на весь остальной гонорар потом купил холодильник, диван и что-то еще. Благословенные времена! Теперь для того, чтоб купить телевизор, мне надо написать и опубликовать в толстых журналах десяток таких повестей, как «Вот моя деревня». Но это я так, к слову.
В ту ночь, после столь счастливого для меня разговора с главным редактором «Невы», мне впервые приснился цветной сон. Помню бушующее море — валы изумрудно-зеленых волн хлестали в стены моего бревенчатого дома, ставшего кораблем; а мне было отнюдь не страшно, а напротив, радостно среди этой стихии; я видел яркое голубое небо над крышей и пестрых, как попугаи, рыб, выскакивающих из воды, и сверкающие разноцветные пузырьки в толще воды.
Не знаю, что снилось Комракову и снилось ли что-нибудь на взлете его литературной судьбы, а мое торжество было полным. Ведь если до сих пор я мог сомневаться, что из меня получится писатель, то после звонка из журнала «Нева» (подумать только — сам главный редактор позвонил!) всякие сомнения отпали. Раньше одни надежды да мечты, теперь налицо их реальное воплощение.
Вот что такое соперничество с Комраковым! Не будь его — нескоро написал бы я повесть про свою умирающую деревню и нескоро увидел бы изумрудно-зеленое море с пестрыми крылатыми рыбами.