Тогда Прасковье казалось, что и не любил он особенно Людку, да и никого из девчонок не баловал своим вниманием. «Просто, может, пришло время невесту заводить», — думала Прасковья. Встречаться с Людкой он стал месяца за два до проводов, но тут уж показал себя дисциплинированным кавалером: приходил каждый день и гулял с ней до позднего вечера. Людка тогда и нарядами-то особенно не интересовалась, а тут как с ума сошла: это давай, то давай. Привезут в магазин импортные кофточки — первая бежит. Прасковья, что могла, то покупала ей, не корила, как другие матери, думала: девку одеть надо, невеста почти, ясное дело, хочет перед своим нарядной покрасоваться, сегодня он бегает к ней, завтра — кто его знает? — каждому невесту не хуже других иметь хочется, но даже если он и не обращал на это внимания — все равно, как перед парнем-то простушкой показаться?
Но Людка, видимо, во вкус вошла: Артемка уж первый год дослуживал, а она все по магазинам. Бабы на нее коситься стали: куда девку так одевают? Всю моду по ней измеряли, когда кому на свадьбу ли, на праздник какой платье надо сшить было, сразу к ней, а она разложит ворох журналов — и ну — говорит, только запоминай. Вот когда с ее лица скука сходила! И в город-то — не «дерёвней» уехала.
А в Артемку она была влюблена с пятого класса. Был он вроде и мальчик неприметный, тихий — девчонки в этом возрасте побойчей кого любят. У Людки до сих пор в столе лежит его старая фотография, добытая с боем у кого-то из одноклассниц. Фотография была коллективная, и она вырезала только Артемку. Маленький мальчонка, ничего особенного… И вот сейчас — парень хоть куда. А Людку вроде не забыл, частенько про нее спрашивает. Уж так жалко Прасковье, что такого парня Людка упустила. Спрашивала она у матери его, может, ей про них больше известно? — и та сказала, что Артемка ездил за Людой в город, но та обратно — ни в какую, его к себе звала, а он в город не едет. Три года уж прошло, как из армии вернулся…
Рано радовалась Прасковья, что у дочери «все, как у людей» — и в школе хорошо училась, и по хозяйству быстрая была, и парня в армию проводила — и вот, все насмарку! Рано, выходит, радовалась. Сидит теперь в этой незнакомой кухне с давно немытыми стеклами, с раскачивающимся столом, на котором пенится теплая вонючая жидкость.
Хлопнула дверь. Прасковья завертела головой: и то, Людка, да не узнать: в блестящем (ну что алюминиевая фольга) плаще, в легких туфельках на высоких каблуках, а на лицо поглядеть — вся изможденная. «Точно, болеет», — пожалела Прасковья.
Людка замерла на пороге, увидев мать, смутилась и зашла, не раздеваясь, на кухню. В руках она вертела зимнюю шапку, на которой болталась этикетка.
— Уж и завернуть-то не могла, — вместо приветствия Прасковья кивнула на шапку.
— Мама, зачем ты здесь? — спросила Людка, то ли смущаясь, то ли сердясь.
— Что-то рановато ты к зиме готовишься, — сказала Прасковья, опять кивая на шапку.
Людка промолчала, но машинально тоже взглянула на шапку.
— Кролик, правда, хороший, гладенький, — продолжала оценивать Прасковья.
— Это не кролик, мама, а норка, — устало поправила Людка.
Прасковья поймала медленно раскачивающуюся этикетку, нашла цену и сумела только ойкнуть.
— Мама, зачем ты приехала? — повторила Людка.
— Попроведать, а чего ж, ты вон какое письмо написала: и что болеешь, и плохо тебе. — Прасковья обиженно подобрала губы, потом не удержалась и кивнула в сторону парня:
— Он тебе муж или как?
Людка проследила за ее жестом и ответила с неудовольствием:
— Мама, ну зачем ты об этом, ты ничего не понимаешь, здесь все сложно.
— Чтоб о сложностях-то думать, надо расписаться вначале.
— А-а, — махнула, рукой она, — что ты понимаешь в этом?
— Смотри, нам с отцом в подоле не принеси.
Людкино лицо сразу сморщилось то ли в недовольной гримасе, то ли в усмешке:
— Не бойся, не принесу.
Прасковья настороженно вгляделась в нее:
— Ой, девка, смотри, не сотвори с собой что. Или уже? — она в ужасе прикрыла ладошкой рот.
— Сама говоришь: в подоле не принеси, — раздраженно ответила Людка.
Шапку она все еще держала в руках.
— Ехала бы ты домой, Людка.
— А что я там не видела, — огрызнулась она, — как ты, на ферму в пять часов маршировать? Под коровами лазать? Я потому из трампарка ушла, чтоб рано не вставать, а там куда лучше, чем с коровами.
— Ушла? — удивилась Прасковья. — А в люди-то думаешь выходить али нет?
— А я что — корова, что ли, нелюдь?
— Она, корова, поди, поумней тебя будет. Шла бы за Артемку, простит, может…
— А что мне в ноги кидаться, что я виновата перед ним?
— А то нет, бежала от него. Что в армию-то писала?
— Подумаешь, писала. Ему же лучше, все веселей было.
— Веселей веселого. Шла бы ты, Людка, за него, а этот, — она снова кивнула на парня, — бросит тебя. Нужна ты ему, деревенская…
Людка опустила голову, сказала тихо, но твердо:
— Все, мама, не деревенская я теперь.
В дверь постучали. На пороге стоял тот лохматый, а из-за него выглядывал еще какой-то парень и девчонка с синими разводами век.
— Щеглиха, ты скоро? Мы будем пить пиво в конце концов?
— Подождите, — Людка с треском закрыла дверь, села.
— Да ты теперь не Люда Щеглова, а Щеглиха, — покачала головой Прасковья. — А работаешь-то где теперь?
— Нигде пока, — Люка спрятала взгляд. — Мама, ты денег привезла?
Прасковья подняла сумку.
— На вот, травы тебе привезла, я-то думала, правда, ты простыла.
Людка молча отодвинула травы.
Прасковья достала непривычный для нее кошелек, неловко открыла его, вытащила квитанцию о штрафе, вздохнула, потом вытащила несколько десяток:
— На, что ли, больше нет.
Людка недовольно вздохнула, но десятки взяла.
— Пойдем, мама, я тебя провожу.
— Ты что меня выгоняешь, что ли? — обиделась она.
— На автобус опоздаешь.
Прасковья хотела сказать, что никуда она не опоздает — отпросилась у председателя на два дня, но почему-то промолчала, встала:
— Где тут у вас магазины? У Саньки день рождения, подарок купить надо.
— Какие магазины? — сморщилась Людка. — Что ты там купишь? Эй вы, пошла я, — крикнула она своим приятелям.
— Щеглиха, мы тебя ждать не будем. Пиво-то выпьем.
— Не захлебнитесь.
…Они долго шли по каким-то дворам, потом Людка юркнула в большой подъезд, у которого толпились подвыпившие грузчики, выбежала со свертком в руках:
— На, подари Саньке.
— Что это? — заинтересовалась Прасковья, — башмаки какие-то, да цветные.
— Кроссовки это, мама, у нас тут за ними убийство. Саньке понравятся.
Прасковья засунула кроссовки в сумку, и они пошли к трамваю.
Людка сразу же направилась к водителю, стояла в открытой двери, смеялась. Невыключенный микрофон разносил по салону смех и обрывки фраз.
Прасковья постучала по Людкиной спине:
— Купи абонементов, Люда. Как бы не штрафанули нас.
Она не оборачивалась. Прасковья постучала посильнее:
— Людка, оштрафуют.
— Не бойся!
Она смеялась, весело болтала с водителем, а оглянулась — в глазах опять ни искринки, как будто пеленой горечи затянуты — не то посветлели, не то потемнели от этого, уголки губ безвольно провисли — изможденная, усталая, разочарованная. «А со спины глянуть, — с неудовольствием подумала Прасковья, — форму держит. И задницей-то вильнуть может и голову откидывать научилась». Да все это не та привычная походка с тяжеловатостью натруженной ступни — в этой какая-то напряженность и неестественность.
Ждать автобус они уселись на скамейку у автовокзала: втиснулись между сидящими там людьми. Людка безразлично пошуровала у себя в кармане «космического плаща» и вытащила горсть грязных запыленных семечек.
— А то давай, Людка, со мной, — предложила Прасковья, — все отдохнешь, пока не работаешь.
Говорила жизнерадостным тоном, сама остро чувствуя его ненужность, а думала с непривычной хитрецой: «А вдруг у нас совсем останется». Людка вспыхнула вся, всколыхнулась.
— Давай, Людка, — повторила Прасковья, но уже на более высокой ноте.
Людкино лицо сразу как-то осунулось.
— Нет, — она помотала головой, — не могу я, — потом еще раз помотала. — Не могу.
Она сникла, болезненно обмякли, опустились плечи.
Прасковья вздохнула: жалко девчонку. И тут же подумала: а вот за что жалко? Она, Прасковья, сызмальства знала, что такое горе. Когда корова — единственная их кормилица — пала в войну от какой-то болезни — и лечить-то некому было: на их ветеринара уже и похоронку принесли — вот это горе было. Когда после войны случилась засуха, такая, что поле походило на сжавшийся грязный комок земли, и есть было нечего — горе. Когда отец, навсегда потерявший здоровье в окопах, из последних сил ведущий трактор, умер прямо за рулем…