Трудно объяснить состояние, в каком он пулей выскочил из здания и понесся по Каррер-де-Прованс и дальше, ничего вокруг не видя и не слыша, он не понимал, куда бежит, куда направляется, его даже не занимало, отчего так стучит в голове и почему нет сил, просто нет сил думать ни о чем, кроме этого стука в мозгу, поначалу казалось, будто стучит оттого, что сильно отбил пятки и боль отдается в мозг, но и потом, когда перешел на медленный шаг, лучше не стало, стучало не переставая, он пришел в совершенное замешательство, внутри царил абсолютный хаос, голова кружилась, причем настолько сильно, что ему часто приходилось останавливаться, прохожие, наверняка, принимали его за пьяного или думали, что его сейчас стошнит, но он не был пьян и тошноты не испытывал, только голова кружилась и стучало в висках, да еще, в какой-то момент, начал видеть странные вещи: видел себя, как бежит по улицам и уворачивается от людей, видел лица, на секунду возникающие и тут же исчезающие, видел старика из музея, или это был не музей, откуда он убежал, и, в то же время, видел ту семейную пару средних лет, как они за его спиной разомкнули руки, обошли с двух сторон, а потом снова подхватили друг друга под руку, но видел и винтовую лестницу, как поднимается по ней, следуя ее изгибам, и то, как в центре большой иконы и чуть правее слегка выцвели краски, потом снова возникла лестница, но теперь она уже вела вниз, вспыхнула позолота на иконах, но больше всего смущало, что в вихре одновременно всплывающих картин снова и снова мелькали те три ангела со склоненными головами, точнее, то, как средний и тот, что справа, склоняют головы к ангелу, сидящему у левого края, и этот ангел наклоняется в их сторону, но все втроем смотрят за пределы иконы, на него, но длится это лишь мгновение, потом почти сразу исчезают, остаются только цвета: светящиеся голубой и красный хитонов и гиматиев, разумеется, не просто светящийся голубой и светящийся красный, если изначально это вообще были красный и голубой, в этом он не был уверен, как и в том, что вообще видел цвета, он ни в чем не был уверен — картины вспыхивали в сознании и исчезали, но так, что остальные картины возникали и таяли в тот же самый момент, все проносилось в мозгу с такой скоростью, что из-за этого шатало и стучало в висках, но хуже всего — он не мог остановиться, а это означало, что он не мог остановить происходящее, не мог сказать себе: все, хватит, достаточно, остановись, соберись, тогда бы он сумел остановиться и собраться, но это как раз и не получалось сделать, задержать скорость внутри, потому как снаружи было все то же самое, надо было бежать, бежать так, чтобы по возможности не слишком наскакивать на прохожих; народу здесь было еще много, он продержался еще какое-то время, пока не выбрался из центра и не двинулся на север, в сторону широкого и шумного проспекта под названием Диагональ, после Диагонали ситуация выправилась, тут он уже ориентировался, повернул на запад и пошел в направлении жилища, это направление и надо было выбрать с самого начала, пешеходов навстречу здесь уже попадалось поменьше, а ему как раз и хотелось, чтобы навстречу шло как можно меньше людей, чтобы небеса наконец сжалились над ним и освободили от встречных, теперь он уже мог слегка замедлить шаг, когда увидел, что никто его не преследует, конечно, и раньше было ясно: никто за ним не идет, но сейчас это почему-то было важно, стало важно, чтобы никто не шел, в любом случае, когда уже не было сомнений и он смог окончательно перейти на прогулочный шаг, просто идти по узким улочкам, нельзя сказать, чтобы сегодня, в субботу, тут совсем уж никого не было — попадались прохожие да отдельные наблюдатели в окнах, то тут, то там на пустырях, перемежающих плавное течение улочек, гоняли мяч дети, но он все равно уже не ощущал присутствия той страшной силы, что пригнала его сюда, теперь уже можно было задать себе вопрос: что это было, зачем он носится тут, точно разум потерял, и как он вообще впутался в историю с этим сумасшедшим зданием, и почему не вышел сразу, пока мог, зачем остался, что забыл на той выставке, в жизни на выставки не ходил, почему именно теперь, почему, почему, почему, вопросы требовали ответа, объяснил он себе и торопливо огляделся, не разговаривает ли, часом, вслух, вполголоса, сам с собой, нет, вряд ли, никто из прохожих, по крайней мере, не смотрит, значит, все начало потихоньку приходить в норму, включая мозг, хватит вопросов, и матом, матом, а именно: да пошло оно, пошло на… и еще раз пошло оно все на… ему удалось превозмочь еще один порыв, подсказывавший: раз уж остановился или сел на пустую скамейку, то это лишь для того, чтобы понять, какого черта, что произошло с ним за последний час и зачем он потащился в эту Каменоломню, или как она там называется, а если уж зашел, то на кой ляд остался, и для чего смотрел на икону, и почему увиденное подействовало на него с такой силой, в общем, опять одни «почему», «почему», «почему», увы, ругательства позволили выиграть всего одно мгновение, напрасно он остановился и разразился потоком брани, напрасно сел на эту пустую скамейку, напрасно превозмог тот порыв, в конечном счете победу одержала не простая и понятная часть его собственного «я», а та, что стремилась понять, почему он позволил втянуть себя в то, о чем не имел, да и не мог иметь ни малейшего представления, даже не знаю, что за картины висели на стенах, что было за здание, после реставрационной мастерской я разбираюсь в кельмах — какие для штукатурки, а какие для затирки, но теперь, не важно теперь, что было раньше, что в жизни его была не только реставрационная мастерская, и не важно, что не сразу превратился он в ничто, в того, кто ежеутренне спускается в метро, едет на работу и ежевечерне возвращается обратно, и началось все не сразу с вонючей, сырой и темной комнаты, в которой он прожил последний год в одиночку, этим скорее все заканчивалось, потому что это уже конец, думал он сейчас, сидя на пустой скамейке, и эта мысль неожиданно утихомирила бунтующий мозг, опа, вот и все, произнес он про себя, и эти четыре слова наконец остановили стук в висках, вот и все, старик, повторил он и обвел взглядом площадь, или даже не площадь, так, вынужденное продолжение улицы — снесли развалюху промеж остальных развалюх, вот и все пространство там, где он присел и где толпа детей гоняла мяч, он только сейчас их заметил, один мальчишка двигался довольно неплохо, ловко обводил, с первого взгляда видно: парень, хоть ростом и пониже остальных, зато самый толковый, использует обманные приемы не из желания порисоваться, он явно понимает, что делает, остальные просто бегали туда-сюда и кричали, наверняка что-нибудь вроде «сюда!» или «я здесь», но этот, мелкий, не кричал, видно было, что для него это все всерьез, приглядевшись, удивился, поразился даже, насколько и впрямь серьезным оставалось лицо мальчика, словно что-то зависело от него, игрок будто соображал, сможет ли принять посланный в его сторону мяч грудью или передать точный пас бегущему впереди, серьезен, решил он, слишком серьезен, теперь он следил уже только за этим чумазым пареньком: непрерывно, постоянно, непоколебимо серьезен, ни на минуту не включается в общее ликование, не радуется, как все остальные, возможности погонять мяч, потому, наверное, что для него это не радость, а нечто иное — и тут снова мозг пронзила боль, он резко отвел взгляд от детей, не хочу их видеть, встал и направился дальше по узкой улочке, потом повернул вместе с ней налево и неожиданно оказался прямо перед тремя ангелами на иконе, вся картина предстала перед глазами так четко, словно и была сейчас здесь, но это, конечно, неправда, ноги приросли к мостовой, а он смотрел на них, всматривался в чудесные лица, разглядывал ангела посередине и того, что сидел слева, какого ослепительно голубого цвета у них накидки, смотрел на них долго-долго, потом уставился на золото и снова на них и вдруг осознал: они ведь не на него смотрят, не на того, кто разглядывает их в данную минуту, понял — там, в музее или Галерее, или что там было, он допустил серьезную ошибку.
В конечном счете все споры сводились к определению Святой Троицы, от этого, собственно говоря, зависела судьба всего восточного христианства, более того, христианство как таковое вращалось исключительно вокруг этого самого основного вопроса, обычно дело обстоит иначе, обычно основной вопрос выкристаллизовывается лишь пост фактум, лишь пост фактум становится понятно, о чем спорили, в пользу чего приводили доводы, ссорились, разрывали отношения, убивали сотнями и тысячами, но спорили не о христианстве с его любовью к ближнему: здесь уже с четвертого века споры шли об основном вопросе, и окончательное разделение, в теологическом смысле, случилось именно из-за этого; официально — только с 1054 года, а на самом деле уже с момента возникновения Восточной Римской империи начали свое существование западный и восточный мир, Рим и Константинополь, и восточный мир — речь сейчас пойдет исключительно о нем, о византийском пространстве, — и после разделения не особенно-то успокоился, даже после того, как раз и навсегда было определено: что есть Бог, что есть Христос, что есть Святой Дух и как все функционирует в сферах, превосходящих человеческое понимание, вопрос пришлось решать еще шесть раз — и каждый раз окончательно, проблема заключалась в том, что людям — теологам, архиепископам, епископам, синодальным отцам, одним словом, местным и вселенским соборам и отцам церкви, таким как святой Афанасий Великий, Григорий Назианзин, Василий Великий и Григорий Нисский — приходилось принимать решения по вопросу, сложность которого явно превосходила не столько исключительные способности этих людей, но и вообще человеческие познания, ибо тут уже надо было объяснять, в каких отношениях находятся Господь Бог, Христос и Святой Дух, тончайшие различия между самыми невероятными версиями, настолько тонкие, еретически тонкие, что и не очень-то объяснимо, почему столько символической или реальной крови было пролито по поводу столь незначительного, так называемого теологического вопроса, то есть из-за вопроса о Пресвятой Троице: одни доказывали, что есть только Бог-Отец, были такие, кто признавал превосходство и исключительность Христа, и такие, кто признавал равенство Сына с Отцом, и, наконец, были сторонники полной равноценности — равночестности и сопрестольности Отца, Сына и Святого Духа, — последняя точка зрения в итоге одержала верх, а понятие о единстве и троичности природы Бога стало основой христианского догмата, появились и те, кто все это понял, а так называемый спор о филиокве, то есть о том, исходит ли Святой Дух не только от Отца, но и от Сына, внес окончательный раскол в христианской религии любви, и возник мир православной любви, и огромная, на тысячу лет пережившая грандиозный распад Запада, загадочная Византийская империя, где жизнь подчинялась одновременно жажде роскоши, чувственных удовольствий и религии и где после седьмого собора уже никакие потрясения, расшатывающие все устройство восточной церкви, не угрожали этому фундаментальному догмату; последнее, естественно, вовсе не означало, будто вопрос разрешился окончательно, вопрос не разрешился, любое определение в отношении Бога и воплощения Его в Христе, а также связи со Святым Духом, оставалось в недостижимой мгле, или, если смотреть с точки зрения более поздней материалистической ереси, в сфере логического провала, защищать который было довольно сложно, и помочь тут могут лишь уважение к авторитетам и вера сама по себе, ведь для самых почитаемых святых восточной ортодоксии — от Иоанна Златоуста до преподобного Сергия Радонежского — вопрос об устройстве Триединства никогда не стоял, такая проблема была и оставалась лишь для мирян, не способных, как святые, увидеть воплощение Создателя и постичь мистерию Троицы, не задавать вопросы, но испытать, пережить исключительную концентрацию сотворенного и несотворенного миров, чарующую, чудесную, неизмеримую наивысшую реальность божественной мастерской и творящей силы, облечь которую в слова невозможно, чтобы Церковь или священный собор определил через них, через их святую суть, в чем же заключается не подлежащий более сомнению тезис веры о визуальном выражении, об изображении мистерии Триединства, то есть что Христос, Сын, Вочеловеченный Бог может быть изображен — решение было принято после некоторых споров, правда, эти споры, растянувшиеся лет на сто, о том, что он может быть «писан и воображен», ведь, как формулируется соответствующее решение Стоглавого собора, если Авраам видел их под мамврийским дубом, раз уж так вышло, значит, их можно изобразить — то есть если Авраам узрел Его в трех ангелах, повторяли тысячи и десятки тысяч монахов в монастырях от Афона до Троице-Сергиевской лавры, то ничто не мешает иконописцу написать Святую Троицу, причем в строгом соответствии с предписанием Собора, а практически следуя описаниям источников, согласно которым Авраам увидел однажды в дубовой роще, элоней Море, или в дубраве Мамре, трех крылатых юношей, усадил их за стол, угостил, услышал, что было сказано о будущем Сарры, а в продолжение этого и без того любопытного диалога между Авраамом и знаменитым образом Бога в виде трех ангелов еще и о Содоме и Гоморре; финалом беседы стало обещание Бога помиловать Содом и Гоморру хотя бы ради десяти праведников, однако, судя по тому, что Бог в итоге уничтожил-таки оба города, следует, что Он так и не нашел даже десяти праведных и чистых жителей ни в Содоме, ни в Гоморре, ну да Бог с ними, перейдем к тому факту, что после памятного диалога каждый из его участников вернулся к своим делам: Бог, в каком-то обличии — по поводу обличия как раз и возникают возражения — направляется в Содом и Гоморру, а Авраам мог еще долго размышлять, кого или что он видел, и что ему рассказали под дубом, в общем, именно из знаменитой встречи прародителя Авраама, точнее, из описания этой встречи в главе 18 Первой книги Моисеевой исходит соборное обоснование того, что после сотен вариантов родилось и сохранилось по распоряжению настоятеля Никона Радонежского в память о преподобном Сергии по снизошедшей на Андрея Рублева высшей милости от кроткой кисти и смиренной души иконописца посредством непрестанной молитвы и внушением силы Всевышнего; весть об этом образе, точно волшебным вихрем облетела всю Русь, чтобы в конце концов поколение спустя воспламенить воображение Дионисия — тогда копию с образцовой рублевской иконы заказали для какого-то храма, и заказ выполнил Дионисий, но сегодня уже не доказать, мог ли он один сделать тот самый список, или был кто-то еще, последователь или мастер из артели Дионисия, доказать это невозможно, ведь это произведение, непонятным образом оказавшееся в Третьяковской галерее и более пяти веков спустя после своего создания прибывшее в Барселону в рамках передвижной выставки после Парижа, швейцарского Мартиньи и Канн, по сути своей, настолько совершенная копия оригинального совершенства, что автор уровнем ниже Дионисия не мог бы ее написать ни тогда, ни в другую эпоху — после Рублева художников такой величины, как Дионисий, попросту долго не появлялось на свет, так что он и только он, и притом с высшей помощью, при условии, а условие выполнения заказа могло быть только одно: чтобы поручить написание иконы Дионисию, последний должен был иметь возможность беспрепятственно созерцать оригинал Рублева, то есть Дионисию как можно больше времени надо было провести в Троицком соборе Троице-Сергиевской лавры, ведь ему требовалось продолжительное время, чтобы приобщиться к духу шедевра, духу Рублева, и приблизиться к тому, что открывает икона Святой Троицы, висящая на первом месте справа, рядом с Царскими вратами соборного иконостаса, поскольку требовалось не только с абсолютной точностью скопировать черты фигур и размеры предметов, изображенных на иконе, их форму, контуры, расположение, не просто изучить и понять цвета и пропорции, но и дать обет изобразить Святую Троицу — он обязан был осознавать опасность, угрожающую художнику — будь то даже знаменитый иконописец XV века Дионисий, — если в процессе созерцания иконы выяснится, что он не достоин выполнить священный список с сергиевской Троицы; Дионисий лучше других знал: если душа его не почувствует то же, что чувствовал Рублев в момент написания иконы, то сам он, наверняка, попадет в преисподнюю, а список не получится, превратится в обман, подделку, пустой и жалкий хлам — напрасно поставят его в местном ряду соборного иконостаса, напрасно освятят, помочь людям он уже не сможет, ведь такая икона ничего не дает, ни о чем не напоминает, лишь обольщает, обещая вести куда-то.