За липовой доской отправился самолично, вообще хотел сделать все сам, от начала до конца, но остальные артельщики, включая сына Феодосия, так ратовали за то, чтобы мастер не работал в одиночку, столько лет до сих пор делали и то, и это, и будут делать, что в конце концов он согласился — возраст уже не тот, да и раньше подобные дела точно так же заканчивались из соображений удобства, так что нужную липу, ту, что больше всего подходит к рублевскому оригиналу, дали ему выбрать самому, пускай, а вот выстругивать, подгонять, клеить доску для иконы, обрабатывать шпонки из бука — две планки, предназначенные для укрепления тыловой стороны, вырезать углубления для так называемых врезных встречных шпонок, на это расходовать священный дар нельзя, потому начал работу тот, кто стругал, долбил, подгонял, проклеивал и стягивал лентой, затем приступил тот, кто ставил шпонки, потом приготовили ковчежец иконы: сделали поле и уступ от полей к ковчежцу — лузгу, и тот, кто умел это лучше всех, следуя уже проложенной лузге, выбрал обозначенную таким образом, словно бы обрамленную поверхность для писания иконы, ведь у этого образа, как и у остальных, в первую голову нужно было подготовить как следует поля, лузгу и ковчег, а в этом, особом, случае, требовалось, чтобы все три элемента по всем параметрам совпадали с оригиналом, то есть ширина поля, угол скола лузги, глубина и степень выработки ковчежца — должны быть такими же, как описано для иконы из Троице-Сергиевской лавры, чтобы артельный мастер-грунтовщик мог взять дело в свои руки и вместе с помощниками замесить левкас и нанести его на паволоку, наклеенную на поверхность под письмо; левкас — жидкий клей с добавлением размолотого в порошок мела — нанесли на доску, в этом случае ровно в восемь слоев, и, когда последний слой левкаса окончательно просох и стал совершенно гладким и чистым, приступил знаменщик, мастер по созданию рисунка будущей иконы, один из самых важных людей в артели, особенно при таком известном иконописце; следуя рисунку, который Мастер выполнил с иконы Рублева, знаменщик безошибочно верно и с безукоризненной точностью процарапал по высушенной поверхности левкаса очертания фигур и предметов: трех бесконечно кротких ангелов с огромными крыльями, рассевшихся вкруг стола, за ними обозначил храм, дерево и скалу, перед ними — стол с чашей и блюдом телятины, а вся артель, затаив дыхание стояла у него за спиной и смотрела, как он орудует иглою — делает графью, чтобы инструмент не дрогнул; само собой разумеется, весь процесс, начиная с подготовки доски и заканчивая работой знаменщика, проходил таким образом, что не только артельщики и их помощники следили друг за другом, но и сам Мастер присутствовал на каждом этапе, стоял и смотрел за его выполнением, так было до самого конца, стоя за спинами работников, Мастер следил, в точности ли соответствует краска — лазурь, киноварь, охра, изумрудная зелень, белила и даже взбитый желток — тому, что навеки запечатлелось в памяти, когда он стоял перед рублевской иконой в Троицком соборе, погруженный в глубокое созерцание; Дионисий стоял сзади и молился, пока доличник, а за ним и личник делали свое дело, личник, в этом исключительном случае, писал не лица, а только руки и ноги, а доличник — хитоны и прочие одежды, что бы они ни изображали, Мастер направлял каждое их движение, словно водил рукой и личника, и доличника — поэтому можно смело утверждать, что Мастер выполнил все сам, от начала до конца, было очевидно, что артельщики подчинялись его воле, то есть в итоге, через молитву Мастера, — Высшей воле, до тех пор, пока работа не дошла до той стадии, когда Мастер уже не мог доверить ее другим, когда ему самому полагалось взяться за кисть, опустить ее в чашу с краской и начать писать лики, уста, носы и глаза, после чего завершить письмо должна была следующая группа, но не приступила — Мастер настоял, чтобы провести все описи и росписи личного, наложить движки и проложить золочение на ассист самому, тут он принялся молиться еще сильнее, повторял Иисусову молитву, видимо, думал, что традиции надо отдать должное и надлежит верить, будто Андрей повторял Иисусову молитву про себя постоянно, но особенно во время работы, вот и он должен это делать, пока работает, Дионисий не прекратил молиться даже тогда, когда, не спуская глаз с иконы, уступил место тем, кто наносил олифу — прозрачный защитный слой для предохранения поверхности иконы, которая с этой минуты появилась на свет, явилась, повторяли люди из артели Мастера, и глаза их светились от счастья, готов список с рублевской иконы, вот перед нами снова Троица, и пришли из соседних монастырей все, кто смог, и смотрели на икону, и не верили глазам своим, ибо видели тот же образ — не список, не икону, но саму Святую Троицу во всей ее сияющей красоте, только Мастер удалился из артельной мастерской, как только нанесли последний слой олифы: встал перед готовой иконой, долго смотрел на нее, потом вдруг резко развернулся и больше ни разу на нее не взглянул, а ведь должен был прийти, когда заказчик устанавливал ее в своем храме, должен был стоять рядом, когда епископ освящал образ, стоять и слушать, как после начальной молитвы освящения — шестьдесят шестого псалма — иерей читает нараспев: Господи Боже, во Святой Троице славимый и поклоняемый, услыши ныне молитву нашу и низпошли благословение Твое божественное, и освяти образ сей окроплением воды сея священные, во славу Твою и во спасение людей Твоих — он слушал это, смотрел, как иерей кропит икону, слышал и видел все и осенил себя крестом и произнес: Аминь, а потом сразу: Господи, помилуй и Господи, помилуй, и Господи, Господи, Господи, помилуй, но оставался в смятении и не отвечал, когда к нему подошли выразить признание и восхищение, промолчал весь день, молчал неделями, каждый день ходил исповедоваться, в конце концов совершенно удалился от мира, и с той поры, если кто-то из любопытства или по незнанию осмеливался упомянуть при нем, как чудесно выполнен список с рублевской Троицы, то рисковал либо напороться на непонимающий вопросительный взгляд Дионисия — он будто не понимал, о чем речь, либо — как перед смертью Мастера, когда его артель расписывала Благовещенский собор в Москве — знаменитый иконописец вдруг бледнел, лицо его искажала гримаса, и, вращая налитыми кровью глазами, он набрасывался на оторопевшего смельчака с громогласной, совершенно неразборчивой руганью, и только сыну Мастер прощал подобные вопросы, потому что прощал ему все и всегда, до последней минуты.
Воскресенье было подобно чудовищу, которое наваливается на человека и не отпускает, только грызет и гложет, кусает и рвет; воскресенье не желало ни начинаться, ни продолжаться, ни заканчиваться, у него всегда так было — ненавидел воскресенья куда сильнее остальных дней недели, в каждом дне было нечто, благодаря чему невыносимые тиски бытия хоть немного, да ослабевали, пусть на несколько минут, но воскресенье не отпускало, здесь было все точно так же, даром что перебрался в Испанию, даром что эта Барселона совсем не похожа на тот Будапешт, даром что все здесь другое — на самом деле, все здесь было такое же, и воскресенье с той же мучительной силой давило на душу: не хотелось ни начинать, ни продолжать, ни заканчивать, он сидел в ночлежке городской социальной службы под названием Центр комплексной помощи по адресу: авенида Меридиана 197, куда однажды случайно попал — в самом начале, почти потеряв надежду найти здесь работу, он шел по так называемой Диагонали, просто шел и шел, неизвестно сколько прошло времени, не меньше часа, хотел отвлечься от временного ощущения безнадежности и вдруг оказался на авениде Меридиана перед каким-то зданием, в которое входили похожие на него типы, он тоже вошел, никто ничего у него не спросил, он тоже ничего не сказал, ему указали на кровать среди множества других кроватей, и с той поры он стал ночевать здесь, вот и теперь сидел тут на краю койки, было воскресенье, а значит, предстояло провести весь день в ночлежке — куда пойдешь в воскресенье, тем более, после того что произошло с ним вчера на перекрестке Пасео де Грасья и Каррер-де-Прованс, можно было побыть в одиночестве, поваляться на кровати, в двенадцать получить тарелку еды и порадоваться, что уже полдень, только и этому он уже не мог радоваться — так растерялся главным образом из-за того, что не понимал причины, от этого растерялся еще больше, не находил себе места, прыгал, не мог остановиться, никого вокруг его состояние не интересовало, каждый занимался своим делом, большинство спали или делали вид, будто спят, он попробовал сосредоточиться на неимоверной вони, витающей в воздухе, чтобы не зацикливаться на том, как тянется время, высоко на противоположной стене висели часы, хотелось их чем-нибудь сбить и раздробить на мелкие кусочки, но часы висели слишком высоко, да и шум нечего устраивать, но смотреть на них было невыносимо, поэтому он пытался сосредоточиться на вони и не следить за временем, но ноги так и просились встать и пойти куда-нибудь, и от этого сразу вспоминал, что время не идет, все еще двадцать минут первого, господи, что делать, по округе не погуляешь, кто-то в самом начале на пальцах ему объяснил, что кругом тут Ла Мина, опасный район, сущий ад, где его убьют, так и показали, мол, туда ходить нельзя, Ла Мина, повторили несколько раз, си, ответил он и не ходил по окрестностям, пользовался только бесконечным проспектом Диагональ, который всегда приводил его в центр города, но сейчас он чувствовал себя слишком усталым, таким усталым, что даже думать не мог туда отправиться, хотя так день прошел бы быстрее, но от самой мысли о Диагонали становилось дурно, столько раз по ней ходил, такая она длинная, в общем, остался в постели, как и остальные, в помещении был телевизор, опять же где-то под потолком, но он не работал, оставалось ждать и смотреть по часам, как проходит время, он понаблюдал за стрелками, потом повернулся на левый бок, закрыл глаза и попробовал уснуть, но не получилось: как только закрыл глаза, появились три огромных ангела, их он видеть не хотел, никогда больше, но, к несчастью, они постоянно возвращались, хоть закрой глаза, хоть открой, он сел на кровати, койка — дрянь, между прочим, посередине провисает, снизу в спину или в бок упирается какая-то жесткая решетка, приходилось без конца вставать, даже ночью, чтобы как-то подправить, увы, все попытки были напрасны, он взбивал матрац, но это лишь на время облегчало положение, под весом тела вся конструкция очень быстро провисала снова и упиралась в жесткую железную сетку, или что там было внизу, вот и теперь: он встал и взглянул на постель — опять провал посередине, еще раз посмотрел и вышел в место, отведенное для курения, внутри курить запрещали, сам он не курил, но хоть побыть в другом месте, не там, где был до этого, однако проблему это не решило, из курилки тоже было видно часы, странным образом их вообще было видно отовсюду, не укроешься, их следовало видеть всем и всегда, тем, для кого эта ночлежка была временным пристанищем, видеть, что время идет, идет быстро или очень медленно, ясно было одно: тот, кто сюда попал, должен помнить, думать о времени, и особенно сегодня, в воскресенье, подумал он с горечью и направился обратно к кровати, снова улегся на провисший матрац и принялся наблюдать за соседом-стариком, который вытащил из-под койки нечто, завернутое в газету, и медленно развернул, а когда вытащил из обертки нож с длинным лезвием, оглянулся и заметил, что за ним наблюдают, смотрят с соседней кровати; старик поднял нож, и в том, как он его продемонстрировал, была некая гордость, кучильо, произнес он и головой показал на нож, увидев, что у соседа на лице не дрогнул ни один мускул, показал нож еще раз и пояснил: кучильо хамонеро — нож для ветчины, но мужчину ничего не интересовало, старик с оскорбленным видом убрал нож обратно, но сосед вдруг сел на кровати, повернулся к старику и жестами попросил, мол, повтори слово, да-да, те два слова, кучильо, кучильо хамонеро — заставил его произнести несколько раз, пока не запомнил, потом дал понять, что хочет еще раз взглянуть, старик обрадовался, вытащил пакет еще раз, развернул и начал приговаривать — явно хвастался ножом, мол, красивый, правда, по лицу можно было определить, тогда он взял нож в руки, покрутил, потом вернул и попытался объяснить, что хочет узнать, где старик его купил, но тот не понял вопрос и отрицательно замотал головой, быстро завернул нож и сунул под матрац, мол, нет, не продается, ничего не оставалось, опять попробовал жестами объяснить, что хочет узнать, где такой нож можно купить, старик уставился на него, пытаясь разобраться, какого черта соседу надо, даже говорить по-нашему не умеет, но неожиданно лицо его прояснилось и он спросил: ферретерия? — конечно, сосед понятия не имел, что это значит, но подтвердил: си, на что старик вытащил откуда-то клочок бумаги и карандашом что-то нацарапал, вот что там было написано: