Может, это было как-то связано с философией? Треслав неоднократно, с перерывами в несколько лет, пытался вплотную заняться ее изучением. Не считая нужным углубляться в прошлое вплоть до Сократа или сразу лезть в дебри современной эпистемологии,[20] он покупал книги, обещавшие доступное введение в предмет, — кого-нибудь вроде Роджера Скратона[21] или Брайана Мейджи,[22] но только не Сэма Финклера, по вполне понятным причинам. Эти попытки самообразования всегда начинались успешно. Предмет не казался таким уж сложным, и Треслав уверенно продвигался вперед. Но в какой-то момент продвижение застопоривалось, уткнувшись в понятие или в цепочку рассуждений, уяснить которые ему никак не удавалось, сколько бы часов он над этим ни бился. Реакцию отторжения в его мозгу могла спровоцировать какая-нибудь фраза, сама по себе не так чтобы уж очень замысловатая, типа „идея, вытекающая из подхода к онтогенезу как к ускоренному повторению филогенеза“.[23] Порой для этого было достаточно одного только обещания автора „рассмотреть данный вопрос с трех точек зрения, каждая из которых включает пять основных пунктов, первый из которых подлежит оценке, основывающейся на четырех различных аспектах“. Для него это было сродни ужасному открытию, когда вроде бы разумный человек, с которым вы только что поддерживали вполне нормальную беседу, вдруг на поверку оказывается совершенным безумцем. А если не безумцем, то моральным извращенцем.
Случалось ли Финклеру сталкиваться с подобными затруднениями? Однажды Треслав спросил его об этом. Ответ был: не случалось. Финклеру все это было яснее ясного. И люди, читавшие его книги, находили, что он излагает все яснее ясного. А иначе откуда бы у него взялось так много читателей?
Только после того, как они распрощались на улице, Треславу пришло в голову, что его старый друг просто нуждался в компании. Либор был прав: Финклер действительно искал любви. Мужчина, лишившийся своей женщины, был одинок в большом черном „мерседесе“, не важно, сколько читателей и почитателей у него имелось.
Треслав смотрел на луну, пока у него не закружилась голова. Ему нравилось побыть одному в такие теплые поздние вечера. Он крепко ухватился за решетку парковых ворот, как будто хотел сорвать их с петель, но не предпринял никаких дальнейших действий, а только стоял и наслаждался успокоительным дыханием парка. С другой стороны ограды он мог выглядеть как заключенный или пациент психбольницы, отчаявшийся выбраться на волю. Впрочем, его позу можно было истолковать и в обратном смысле: как будто он отчаянно стремится попасть внутрь.
В конце концов, решетка была нужна ему просто для поддержания равновесия, настолько он был опьянен, но не вином — хотя у Либора трое горюющих друзей выпили немало, — а запахом листвы. Он широко открыл рот и заглатывал этот воздух с жадностью, как в разгар любовных утех.
А когда он в последний раз так открывал рот, реально занимаясь любовью? Открывал, чтобы вдохнуть побольше воздуху, чтобы издать благодарный вопль, чтобы взвыть от восторга и от страха. Неужели он исчерпал отпущенный ему лимит женских ласк? Но ведь он каждый раз по-настоящему влюблялся, он не был легкомысленным волокитой и все еще надеялся обрести свою главную и единственную любовь. Однако новые женщины больше не входили в его жизнь, а его прежние возлюбленные утратили способность к состраданию. Идя по улице, он замечал красоту встречных девушек, восхищался их энергией и вполне понимал других мужчин, которых притягивала их дерзкая чувственность, но сам он уже не застывал столбом от такого зрелища. Он не мог представить этих девушек умирающими у него на руках. Он не смог бы оплакивать их уход. А там, где он не смог бы плакать, он не мог и любить.
Не мог даже испытывать влечение.
Для него меланхолия являлась неотъемлемой спутницей страсти. „Разве это так уж необычно?“ — думал он. Разве он был единственным мужчиной, изо всех сил цеплявшимся за женщину в страхе перед ее уходом? Впрочем, его мало беспокоили другие мужчины. Не в том смысле, что он умел избавляться от соперников, — ему до сих пор было больно вспоминать, как легко и небрежно увел у него женщину тот итальянский плотник, — просто он не был ревнив по натуре. Он мог завидовать, это верно, — в частности, завидуя „моногамно-эротическому“ счастью Либора („элотишрескому“, как выговаривал это слово старый чех), — но не ревновать. Смерть — вот кто был его единственным соперником.
— У меня „комплекс Мими“,[24] — говорил он своим приятелям в университете.
Те считали это шуткой или выпендрежем, хотя он был абсолютно серьезен. Он посвятил этой теме курсовую работу на семинаре „Всемирная литература в переводах“ (куда он перекинулся с „Защиты окружающей среды“), взяв роман Анри Мюрже как литературный первоисточник оперы „Богема“. Преподаватель поставил ему „отлично“ за качество перевода и „неудовлетворительно“ за низкую эмоциональную зрелость.
— С возрастом это пройдет, — сказал он, когда Треслав попросил объяснить ему такой разброс оценок.
В конечном счете оценка была повышена до полноценного „отлично“. Так происходило во всех случаях, когда студенты просили разъяснений. А поскольку студенты всегда просили разъяснений, Треслав удивлялся, почему преподаватели сразу не ставили высший балл, тем самым экономя время. Что касается „комплекса Мими“, то он не избавился от него и к сорока девяти годам, — видно, таков удел всех оперных любовников.
Случай Треслава усугублялся еще и „комплексом Офелии“, характерным для поклонников живописи прерафаэлитов и поэзии Эдгара По. Преждевременная смерть красивой женщины — что может быть поэтичнее?
Всякий раз, когда Треславу случалось проходить мимо плакучей ивы или журчащего ручейка, а еще лучше — ивы над ручьем, хотя такое в Лондоне встречается нечасто, — ему виделась под водой Офелия в струящихся одеждах и слышался ее печальный напев. Много воды Офелии не требовалось — волшебная сила искусства гарантировала ей утопление при любой глубине водоема, — но Треслав не упускал случая пополнить гибельный ручей потоками собственных слез.
Казалось, что ему назначено богами (он не мог сказать „Богом“, поскольку в Него не верил) обладать женщиной столь полно и безраздельно, оберегать ее столь надежно, что смерти будет не под силу отнять у него возлюбленную. Именно такое чувство он испытывал, занимаясь любовью (в ту пору, когда он еще этим занимался). Он не жалел себя и выкладывался без остатка, как будто надеясь тем самым обратить вспять любые злые силы, могущие покуситься на его женщину. Объятия Треслава гарантировали ей безопасность, и она наконец засыпала — измотанная, но спасенная.
Зато как тихо и крепко спали обожаемые им женщины! А Треслав, охраняя их сон, временами пугался, что они не проснутся.
Для него оставалось загадкой, почему все они от него уходили либо вынуждали его уйти от них. В этом было главное разочарование его жизни. Он мог бы стать новым Орфеем, который вызволяет любимую из царства смерти или, на худой конец, проводит остаток своих дней в горестных стенаниях после того, как она скончается у него на руках: „О моя любовь! Моя единственная любовь!“ А кем он был вместо этого? Кем угодно, только не самим собой; универсальным двойником, не умеющим чувствовать, как чувствуют другие, и способным лишь одиноко вдыхать запах листвы у ворот закрытого на ночь парка да оплакивать чьи-то чужие утраты.
Вот еще одна вещь, из-за которой он завидовал Либору, — его невосполнимая утрата.
5
Он простоял у ворот парка около получаса, а затем размеренным шагом двинулся обратно, в сторону Вест-Энда, мимо ненавистного здания Би-би-си и Нэшевой церкви,[25] где он однажды влюбился в женщину, увидев, как она крестится и зажигает свечу. У нее большое горе, догадался он. Это chiaroscuro,[26] это сумерки души. Совсем как у него. Она безутешна. И он попробует ее утешить!
— Все будет хорошо, — сказал он. — Я беру вас под защиту.
У нее были четко очерченные скулы и почти прозрачная кожа. Сквозь нее можно было видеть свет.
После двух недель интенсивных утешений она спросила его:
— Почему ты все время твердишь: „Все будет хорошо“? У меня и так все вроде бы неплохо.
Он покачал головой:
— Я видел, как ты зажигала свечу. Дай я тебя обниму.
— Мне нравятся свечи, — сказала она. — Они так красиво горят!
Он пропустил ее волосы между пальцами:
— Тебя привлекает их слабый трепещущий свет, их зыбкость и недолговечность. Я это понимаю.
— Я должна тебе кое в чем сознаться, — сказала она. — У меня легкая форма пиромании. Но я в тот раз не собиралась поджигать церковь, просто хотела посмотреть на пламя. Меня приятно возбуждает его вид.