— О многих чехах этого не скажешь, — бывало, шутил он.
Время от времени он встречался с двумя мальчишками, чья простодушная невинность помогала ему развеяться (сам он никогда, даже в детстве, не был простодушно-невинным). Он водил ребят в бары, посещать которые самостоятельно они не могли, угощал их напитками, о которых они ранее и не слышали, не говоря уже о том, чтобы пробовать, в деталях описывал им свои эротические приключения — слово „эротические“ он всегда коверкал и произносил с придыханием, как будто возбуждаясь от самого его звука, — и много рассказывал о Богемии, из которой он так удачно сбежал и которую уже не рассчитывал увидеть вновь.
По мнению Либора, из всех свободных стран жить стоило только в Англии или в Америке. Он любил Англию и старался делать покупки „в чисто английском стиле“, как он это себе представлял: ароматизированный чай и анчоусную пасту — в „Фортнум и Мейсон“,[13] рубашки и блейзеры — на Джермин-стрит,[14] где он вдобавок баловал себя бритьем и пропитанными соком лайма горячими полотенцами так часто, как только мог себе позволить. Еще он хвалил Израиль (сам будучи из финклеров) — в том смысле, что его существование является славным притягательнораздражающим фактором, но из его речей не создавалось впечатления, что лично он хотел бы там жить. Слово „Израиль“ Либор произносил с раскатисто утроенным „р“ и выпадением последних букв „ль“, как бы подчеркивая, что это святое место принадлежит Всевышнему и он, Либор, не считает себя достойным произносить его название полностью. Обычные финклерские выкрутасы с языком, — Треславу это уже было знакомо. Они либо безбожно коверкали слова, либо приписывали им божественные свойства. Причем они могли делать это с одним и тем же словом. К примеру, Сэм Финклер обычно выплевывал слова, имеющие отношение к Израилю („сионизм“, „Тель-Авив“, „кнессет“ и тому подобные), так, словно это были грязные ругательства.
Однажды Либор поведал им великую тайну. Он, видите ли, был женат. И состоял в браке уже более двадцати лет. Жена его выглядела, как Ава Гарднер,[15] если не лучше. Сказать по правде, она была настолько хороша, что он боялся приводить к себе домой гостей, чтобы их не ослепила ее неземная красота. Треслав удивился, почему он вдруг решил рассказать о ней сейчас, если прежде скрывал от них эту тайну.
— Потому что вы готовы, как мне кажется, — прозвучало в ответ.
— Готовы ослепнуть?
— Готовы рискнуть своим зрением.
Настоящей причиной было то, что у Малки имелись две племянницы в возрасте Треслава и Финклера и эти девчонки никак не могли обзавестись парнями. В конечном итоге ничего путного из этого сводничества не вышло — даже влюбчивый Треслав не польстился на племянниц Малки, которые не имели ни малейшего сходства со своей тетей; хотя он, разумеется, сразу влюбился в саму Малки, годившуюся ему в матери. Либор не преувеличивал — Малки и правда так походила на Аву Гарднер, что ребята между собой всерьез обсуждали: а не Ава ли это Гарднер на самом деле?
Вскоре после того их дружба с Либором начала угасать. Показав им свою ослепительную жену, он теперь мало чем еще мог их впечатлить. В дальнейшем каждому из них предстояло искать собственную Аву Гарднер.
А потом была опубликована первая из написанных им биографий, за которой последовали другие — пикантно-занимательные, с легким налетом фатализма. Либор снова стал знаменит, и даже более прежнего, поскольку некоторые из описанных им женщин были уже мертвы, а молва гласила, что они в свое время поверяли Либору больше секретов, чем кому-либо еще. Глядя на фотоснимки, где Либор танцевал с ними щека к щеке, нетрудно было себе представить, как они изливают ему свою душу. Он внушал им доверие, потому что был таким забавным.
Несколько лет Сэм и Джулиан следили за успехами Либора исключительно по его публикациям. Джулиан ему завидовал. Сэм тоже, но в меньшей степени, будучи себе на уме. Блескучий мир Голливуда чурался пустых полуночных коридоров Дома вещания, ставших домом — насколько ад может считаться домом — для Джулиана Треслава. Карьера Либора казалась ему прямой противоположностью его собственной, и он постоянно воображал себя на его месте.
Что до Сэма Финклера — в ту пору все еще звавшегося Сэмюэлом, — то он был не из тех, кто прыгает по вершкам дисциплин в заштатном университетишке на побережье. По его словам, он четко знал, откуда дует ветер и с какой стороны намазан маслом его хлеб насущный. Треслав невольно восхищался его финклерским чутьем и мечтал о чем-то подобном для себя, устав наблюдать свои бутерброды стабильно падающими маслом вниз.
— Ну и что ты выберешь? — спросил он. — Медицину? Право? Финансы?
— Ты знаешь, как это называется? — сказал Финклер.
— Что называется?
— То, что ты делаешь.
— Проявление интереса?
— Подгонка под стереотип. Ты хочешь подогнать меня под стереотип.
— Ты сам только что говорил про дующий ветер и намазанный хлеб — это разве не стереотип?
— Я имею право подгонять под стереотип самого себя.
— Вот оно как, — сказал Треслав и в очередной раз задался вопросом: сможет ли он когда-нибудь уяснить, какие именно вещи финклеры запросто могут говорить о себе, при этом не допуская, чтобы то же самое говорили о них другие.
Отрешившись от стереотипов — что само по себе было стереотипно, — Финклер стал изучать этику в Оксфорде. На первый взгляд это могло показаться не бог весть каким ловким карьерным ходом; еще менее убедительными в этом плане выглядели последующие пять лет, в течение которых он вел семинары по риторике и логике там же, в Оксфорде. Но затем проницательный Финклер подтвердил свою репутацию в глазах друга, выпустив в свет бестселлер по практической философии самосовершенствования, а вскоре продолжил его целой серией книг, сколотив на этом недурное состояние. Первый опус назывался „Экзистенциалист на кухне“. Второй — „Самоучитель бытового стоицизма“. Следующие книги из этой серии Треслав покупать не стал.
Еще во время учебы в Оксфорде Финклер отказался от имени Сэмюэл в пользу Сэма. „Означало ли это, что ему вдруг захотелось походить на частного сыщика?“ — гадал Треслав. Крутой Сэм Железные Яйца. Или же он старался не походить на финклера — но тогда логичнее было бы отделаться от фамилии Финклер, а не от имени Сэмюэл. Возможно, он просто хотел казаться свойским парнем. Каковым, разумеется, не был.
В действительности правильной была догадка Треслава насчет нежелания Финклера выглядеть финклером в глазах окружающих. Его отец к тому времени уже умер, напоследок мучась страшными болями, — какие там, к черту, чудо-пилюли! А отец был главным связующим звеном между ним и сообществом финклеров. Мать его всегда слабо разбиралась во всех этих финклерских вещах, а после смерти мужа и подавно перестала обращать на них внимание. Теперь Финклер был волен сам выбирать свой путь. И он решил, что с него довольно всяких иррациональных верований. Треслав не понимал, почему он при этом цеплялся за фамилию Финклер, но для Финклера она сохраняла определенную значимость даже после того, как он повернулся спиной к финклерству как таковому. Пока Финклер именовался Финклером, он не давал прерваться глубинной связи с верой своих отцов. А избавление от „Сэмюэла“ было, скорее, символическим жестом, обозначая его выбор в пользу нефинклерского будущего.
На волне успеха самоучителей житейской мудрости Финклер — при его-то нескладной фигуре, плевательно-фыркальной манере речи и неуважительном отношении к любому собеседнику — умудрился прорваться на телеэкран и приобрел известность как ведущий цикла передач, в которых с помощью Шопенгауэра просвещал людей в искусстве любви, с помощью Гегеля организовывал их досуг и с помощью Витгенштейна учил их запоминать банковские PIN-коды („А заодно и уродские рожи всяких финклеров“, — в раздражении думал Треслав, выключая телевизор).
— Я знаю, что вы обо мне думаете, — притворно сокрушался Финклер в компании старых знакомых, когда последних уже начали коробить его успехи, — но мне нужно огрести побольше денег, чтобы выглядеть достойно в глазах Тайлер, пока она от меня не ушла.
Втайне он надеялся когда-нибудь услышать от Тайлер, что она слишком его любит, чтобы помышлять об уходе, но так и не дождался этого признания. Возможно, потому, что она все время только об уходе и мечтала.
Сам же Финклер, если предположение Треслава было верным, не растрачивался на пустые мечтания и сны.
Хотя их жизненные пути разошлись, они никогда не теряли из виду друг друга и семьи друг друга — если недолговечные сожительства Треслава можно было назвать семьями, — а также Либора, который и в зените славы, и позднее, когда болезнь жены стала его главной заботой, периодически вспоминал о своих бывших учениках, приглашая их то на вечеринку, то на новоселье, а то и на премьеру какого-нибудь фильма. В первый раз, когда Треслав посетил их новую шикарную квартиру на Портленд-Плейс и услышал, как Малки исполняет Экспромт соль-бемоль мажор Шуберта, он расплакался, как дитя.