Он привязывал свой неподалеку.
Ширли была раздосадована.
Ей не хотелось, чтобы он думал, что она его преследует, но факт оставался фактом — они ездили купаться в одно и то же место. Она махнула сумкой и воскликнула:
— Вы тоже плаваете?
— Да… Раньше я ходил на мужской пляж, но… гм… Мне больше нравится этот, где перемешаны оба…
Он вдруг замолчал. Хотел сказать: «Где перемешаны оба пола», но осекся.
«Ну-ну, — подумала Ширли, — он тоже стесняется. Значит, он так же смущен, как и я. Так же взволнован».
И она почувствовала себя свободнее. Расслабилась.
Сняла шапку, тряхнула волосами и предложила:
— Ну что, пошли?
Потом они плавали, плавали…
Одни в большом пруду. Воздух был холодным, обжигающим. Капли дождя покалывали руки и плечи. На берегу сидели рыбаки. Лебеди горделиво вытягивали шеи, их головы торчали над высокой травой. Они пронзительно покрикивали, пытались ущипнуть друг друга клювами и отскакивали, яростно шипя.
Он двигался быстрым и ровным кролем.
Ей удавалось держаться с ним вровень, но потом мощным движением он обогнал ее.
Дальше она плыла, не обращая на него внимания.
Когда она вышла на берег, его не было видно.
И она почувствовала себя невероятно одинокой.
Сегодня утром его велосипеда не было видно у изгороди.
Ширли не улыбнулась, прочтя надпись о запрещении топиться. И решила, что это дурной знак.
Значит, она вошла в опасную зону.
А это ей не нравилось.
Она вздохнула. Разделась, сбросив одежду на деревянные мостки.
Подняла одежду и аккуратно сложила.
Обернулась проверить, не спешит ли он к берегу.
Нырнула рыбкой.
Почувствовала, как водоросль пощекотала ее ногу.
Вскрикнула на весь пляж.
И быстрым кролем ринулась вперед.
У нее есть еще время, чтобы его забыть.
И кстати, она ведь забыла его имя.
И кстати, она давно запретила себе такие эмоции.
Аляска в шотладскую клетку? Шерстяная шапочка? Потертые вельветовые брюки! Пальцы часовщика. Черт знает что такое!
Она не склонна к романтике. Нет. Она — одинокая женщина, которой свойственно мечтать. Мечтать о спутнике. Она непроизвольно искала плечо, на которое можно опереться, губы, чтобы прикасаться к ним губами, руку, в которую можно вцепиться, переходя через улицу, внимательное ухо — нашептывать дурацкие откровения, — в общем, сообщника, с которым вечером можно смотреть телесериал. Какой-нибудь дебильный сериал, который люди смотрят, только когда влюблены, — ведь от любви глупеют.
«Да, от любви глупеют, девочка моя, — твердила она себе, мощно разбивая волны руками, словно вколачивая в них очевидную истину. — Не забывай об этом. О’кей, ты одинока, о’кей, тебя это достало, о’кей, тебе позарез нужен роман, красивый и бурный роман, но не забывай: от любви глупеют. Ничего не поделаешь. А уж ты — особенно. Ты уже напоролась на все возможные подводные камни любви. К твоему берегу вечно плывет одно дерьмо. Тебе всю жизнь везет на пустозвонов, а этот тип с ангельской физиономией, вполне возможно, только что откинулся из тюряги!»
Это привело ее мысли в порядок, и она проплавала три четверти часа, не думая ни о чем: ни о человеке в клетчатой аляске, ни о своем последнем любовнике, который объявил ей о разрыве эсэмэской. Это теперь такая мода. Мужчины проходят по жизни тихо, почти безмолвно. Чтобы попрощаться, им достаточно большого пальца и набора аббревиатур: «Ухожу навсег, прости пжлст».
Но во взгляде человека в клетчатой аляске ей почудилось иное: внимание, забота, теплота… Он не скользнул по ней взглядом, а именно посмотрел на нее.
Посмотреть: остановить взгляд, вглядеться, оценить.
Глянуть добрым глазом: доброжелательно оценить.
А добрыми глазами? Значит, вдвойне доброжелательно.
Но без напряжения, без навязчивости. Легкий ласковый взгляд. Не вскользь, не мимоходом. Его взгляд принимал ее в расчет, он словно усаживал ее в удобное кресло, предлагал чашечку чая, каплю молока, завязывал неспешную беседу.
И ведь правда у них тогда как будто завязалась беседа, которую ей хотелось продолжить. О которой она мечтала, мечтала о разговорах один на один, мечтала говорить и говорить с ним, словно они пара.
«Оп-па! Вот я и попалась, я назвала вещи своими именами, — подумала она, выбираясь из воды и растираясь махровым полотенцем. — Хочу быть с кем-нибудь парой. Достало одиночество. Если человек слитком долго один, он в конце концов превращается в ноль, нет?»
И с кем же она составляла пару?
С сыном? В той или иной степени.
«И это замечательно! У него своя жизнь, собственная квартира, свои друзья и своя девушка. Вот только карьера не получается, но это придет в свое время… Знала ли я в двадцать лет, чем буду заниматься в жизни? В двадцать лет я трахалась с первым встречным, хлестала пиво, курила косяки, валялась в канавах, носила черные кожаные мини-юбки и рваные колготки, красовалась с пирсингом в носу и в конце концов залетела!
Нужно взглянуть правде в глаза: я ни с кем не составляла пару. Со времен человека в черном.
Но об этом лучше вообще не думать. Так что давай-ка успокойся, девочка моя. Учись покою, ясности, одиночеству и целомудрию!»
Последнее слово она выдохнула, словно выплюнула.
Она вернулась домой, поставила велосипед и подумала о Жозефине.
«Она и есть моя любовь. Я люблю ее. Но не той любовью, что обнимает за шею и тянет в кровать. Я бы к ней через Гималаи на шпильках помчалась, только свистни. И потому мне грустно, что я сейчас ничем не могу ей помочь. Мы как пара старых любовников. Пожилая пара, в которой каждый ловит улыбку другого, чтобы улыбнуться в ответ.
Мы вместе росли. Мы вместе учились жизни. Мы восемь лет прожили бок о бок».
«Я бежала в Курбевуа, чтобы скрыться от человека в черном. Он открыл секрет моего рождения и намеревался меня шантажировать.
Я выбрала это место наугад, ткнув карандашом в окрестности Парижа. Курбевуа. Многоквартирный дом с проржавевшими балконами.
Жозефина и Антуан Кортесы. Гортензия и Зоэ. Соседи по лестничной клетке. Типичное французское семейство. Гэри понемногу начал забывать английский. Я пекла кексы, пироги, пирожные и пиццу и продавала их на корпоративные вечеринки, свадьбы, на праздники бар-мицвы[14]. Я решила, что буду зарабатывать на жизнь именно так. Я рассказывала, что поселилась во Франции, чтобы забыть Англию. Жозефина верила. А потом как-то раз я все ей рассказала: про великую любовь моего отца, про то, кто моя мать… Про мое детство в красных коридорах Букингемского дворца, как я гукала и училась ходить на пушистых коврах, про утренний реверанс Ее Величеству Королеве-матери… Я была незаконным ребенком, бастардом, который прятался в задних комнатах, — но при этом я — дитя любви, добавила я смеясь, чтобы рассеять грустное впечатление от моего рассказа… Жозефина…
У них остался кусочек прошлого — альбом фотографий, былых страхов, хохота в парикмахерской, пригоревших пирогов, индеек с каштанами, фильмов, которые они смотрели, вытирая слезы, надежд и откровений на берегу бассейна. Я все могу ей сказать. Она меня слушает. И смотрит добрым, ласковым, уверенным взглядом.
Похожий взгляд у человека в красной клетчатой аляске».
Она шлепнула себя по губам и помчалась на штурм лестницы, ведущей с пляжа.
Дома, на кухне, ее ждал Гэри.
У него были ключи, и он приходил когда заблагорассудится.
Однажды она спросила его: «А тебе не приходило в голову, что я могу быть не одна?» Он удивленно уставился на нее: «Хм… Нет…» — «И тем не менее! Со мной вполне может такое случиться». — «Ладно, в следующий раз войду на цыпочках!» — «Не уверена, что этого достаточно. Я всегда звоню тебе, прежде чем прийти».
Он слегка улыбнулся, что означало: ты моя мать, ты не должна валяться в постели с мужчинами. Она внезапно почувствовала себя очень старой. «Но мне всего сорок один год, Гэри!» — «Но это немало, ведь так?» — «Не сказала бы! Трахаться можно до восьмидесяти шести, и это входит в мои планы!» — «А ты не боишься, что потом костей не соберешь?» — озабоченно поинтересовался он.
Он удивленно поднял бровь, когда она сняла шапочку и встряхнула мокрыми волосами.
— Ты ходила в бассейн?
— Гораздо лучше. Ездила в Хэмпстед-Хит.
— Хочешь яичницу с беконом, грибами, сосиской, помидором и картошкой? Могу приготовить тебе завтрак…
— Of course, my love! Ты давно здесь?
— Надо поговорить! Срочно!
— Ты серьезно?
— Угу…
— Но я успею принять душ?
— Угу…
— Кончай угукать, ты не сова!
— Угу…
Ширли кинула в сына шапкой, но он, хохоча, увернулся.
— Тебе надо помыться, мамуль, ты пахнешь тиной.
— Ох! В самом деле?