Жена уже засыпала, он растолкал ее:
— А может, это нам дьявол ее подослал?
— Такую-то божью старушку? — пристыдила жена.
— Действительно… — тотчас признал художник, но спать еще долго не мог. Ему блазнились картины московской жизни, доступность работы, и чертов тот автомобиль, и респектабельность, ах, и как он уведомит знакомых об изменении адреса, и враги поперхнутся от зависти — о, он гнал эти подлые картины, а они лезли, одолевали его, как орды нечистой силы, и он то и дело повторял молитву, единственную, какую знал: «Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй мя, грешного!» — и всякий раз трижды крестился, но снова наваждения наползали в новую атаку.
Под конец ночи этот святой Антоний наконец заснул больным сном, и его будили кошмары: комнаты, комнаты, двери, его присутствие там всегда оказывалось абсурдным. Просыпаясь, вспоминал, что произошло, боялся верить и тоскливо молил: скорее бы осуществилось, если только это правда, о Господи! «Что делаешь, делай скорее!»
Завидовал жене: спит! Уже знал, завтра целый день болеть: бессонницы обходились ему все дороже.
Утром все рассосались: на работу, в школу, в садик. И только тогда появилась из своей комнаты бабуля, тактично переждав утреннюю суматоху.
Теперь они были вдвоем. Чай. Вот лимон (остатки последней поездки в Москву), вот сливки (ну, это здешние), а вот булочки, попробуйте, ванильные, в самой Москве таких нет.
Бабуля, безгрешная душа, намазывала масло тонко-тонко — за бедную жизнь привыкнешь так, что по-другому уже и не нравится. Мать у художника тоже: так долго доставались ей от кур только крылышки, а от рыбы только головы, что потом и в достатке и в старости ела только это.
Бабуля продолжала между тем вдохновенные проповеди. Понятно, ее долг при всякой возможности вербовать в свою веру, но художник уже так утомился делать благоговейную морду, ему бы к делу перейти скорее, а она тут еще в хвастовство ударилась, расковавшись от родственного доверия: ей, мол, доводится иногда самой проводить религиозные собрания в молельном доме, так приходят даже неверующие и после говорят: «Я давно мечтал послушать эту женщину». Как бы ни хотел художник переехать в Москву, как бы искренне ни старался полюбить эту бабку — ну не мог он себе представить того неверующего, на которого произвели бы впечатление ее убогие восклицания, хоть убей, не мог, ему было смешно, а старушка тут возьми да и прочитай духовный стих, который она когда-то в юности, в ссылке услышала от своего наставника, и он ей велел запомнить с одного раза. Слушать этот беспомощный стих было стыдно, но приходилось терпеть. Художник кашлянул:
— Такая память! С одного раза запомнили!
Очень мучился.
— Да, с одного раза! У нас не полагается ничего два раза повторять, ни духовные стихи, никакие просьбы тоже, если человек один раз попросил и ему не дали, то второй раз просить не надо: значит, ему не хотят дать, у нас так.
Конечно, намек про задаток за дом у художника тлел в мозгу, тлел…
Завтрак уже закончился, но бабушка не торопилась в свое Полетаево.
Ежедневная привычка по утрам, когда все разойдутся, сразу приниматься за работу усугублялась срочностью заказа, и подспудное раздражение художника капля по капле нарастало.
Проклятая старуха без умолку рассказывала про свою жизнь, про работу на ферме, и как они все друг друга выручают и всю картошку, выращенную на даче — ну, дача у них, дом, всего в десяти километрах от Москвы, есть даже горячая вода и газовое отопление, а так домик небольшой, два этажа, внизу комнатка и кухонка и наверху две комнатки, участок шесть соток, придется теперь искать покупателя, продаст она, конечно, задешево, но все равно заботы, хлопоты, ну так вот всю картошку они еще с осени раздают братьям и сестрам. А сын ее, который пресвитер-то, он вообще-то инженер, ведь в общине у него работа бесплатная, духовный долг, ради этого духовного долга мы идем на все, на все! (Временами речь ее становилась страстной, резкие выкрики сопровождались сухим и почти хищным огнем глаз.) Он таксистам проповеди читает, чтоб не были алчными и всю сдачу отдавали, так эти таксисты, бывало, подъедут к дому и зовут: «Алексей Петрович, где ты там, поучи-ка нас!»
Художник успел вставить насчет дачи, что они купят у нее все, что она сочтет нужным продать! Раздражение копилось, становилось угрожающим. Она в какой-то момент почувствовала это и смолкла, съежилась.
— Итак, займемся нашими делами, — решительно воспользовался тишиной художник. Улыбок у него уже не было, кончились его улыбки, вчера за вечер месячную норму перебрал, мозоли натер на челюстях. — Вы сейчас поедете, как я понял, в Полетаево, а я схожу в бюро обмена и начну оформлять разрешение. Мне для этого нужны ваши данные. — Он принес ручку и бумагу.
Бабуля слегка растерялась:
— Так ведь я документы все оставила под залог, дом-то мне нельзя упустить, дома редко продаются, хозяин только до сегодняшнего вечера отсрочку дал.
— Я и не прошу документы, просто скажите мне адрес и другие данные.
Конечно, художник понимал, что, как ни отодвигай вопрос задатка, рано или поздно придется в него упереться. Конечно же, вопрос его страшил. Ужасная его неотвратимость состояла в том, что он с а м должен будет завести об этом речь. Он знал, что она не попросит. Он предложит сам. И она это знала. Но, наверное, не до конца.
— Пята Паркова у нас… Дом сто, — неохотно, с сопротивлением диктовала. — Квартира двенадцать. Третий этаж.
— Площадь! — нетерпеливо подгонял художник. Он устал. Он хотел работать. Он уже знал, что не потащится в бюро обмена раньше, чем старуха вернется из Полетаева с документами, чтоб не выставлять себя на посмешище.
— Площадь? — озадачилась старушка.
— Площадь!
Уж эта цифра должна от зубов у бабули отскакивать, ведь с той дамой, Галиной Семеновной-Степановной, обмен уже оформлялся, и должна была бабуся в ордер-то свой заглянуть!
Надо было доигрывать представление до конца, не отступая от роли. По ходу действия было уже столько сказано о доверии и бескорыстии, что на этом фоне усомниться в старушке и квартире — выглядело бы нарушением всей драматургии. Натура художника была болезненно отзывчива на дисгармонию.
— Так, — старушка сделала жест, призывающий не паниковать. — Я вам сейчас по комнатам скажу. — И начала вспоминать: — Одна восемнадцать, втора девятнадцать с половиной, еще одна семнадцать и… и еще девятнадцать.
Художник насчитал больше семидесяти трех метров. Его полнометражная квартира была шестьдесят три… Он поднял на старушку злые глаза, злые не от недоверия, а от раздражения артиста против партнера, который путает роль и делает игру недостоверной.
— Как же так, — сказал он холодно. — Вы говорили, дом новой планировки. 55 метров — вот нормальная площадь современной квартиры.
— Нет! — испуганно вскрикнула старушка. — Сколько я сказала.
Ну правильно. Уж если врать, так до конца. И как можно наглей.
И нет никакой радости изобличать ее. Это почему-то стыдней, чем притвориться поверившим.
Еще лучше не притвориться поверившим, а — поверить.
— Но наша квартира всего шестьдесят три, — сказал он уже обессиленным голосом.
Бабуля принялась отчаянно выкрикивать:
— Ну и что! Да нам с мужем по семьдесят лет, куда уж нам выбирать да присматриваться к квартирам, нам много ли осталось! Мы должны следовать за сыном, куда его долг ведет, и на нас внук-калека, его не бросишь, он должен вблизи отца-матери быть, да наших руках, на чьих же еще!
Действительно. Художнику даже совестно стало за сомнения. Семьдесят лет! Подозревать такую старушку в мошенничестве!.. Да если вынужден человек на смерть глядя т а к и м способом добывать свой хлеб — врагу не пожелаешь, — каким подлецом немилосердным надо быть, чтоб отказать ей в этом куске! Просящему у тебя дай! — сказано. Вон у нее узелочек какой…
Но поскольку он медлил и заторможенно молчал…
— Да у меня уже два инфаркта было, каково мне пришлось, у меня внука судили — за воровство, каково было мне, в самые голодные годы я на зернышко чужое не позарилась, а тут такое пережить! Как вы думаете? Шапку украл, отдали и шапку, и деньги, но все равно был суд. А у меня инфаркт. Это, вы думаете, как?
Художник измучен был этим поединком, в котором он не имел морального права побеждать. Стыдно, стыдно быть тут победителем. А побежденным этой убогой проклятой старухой — еще стыднее…
Изуверство какое-то.
А если представить, что хоть на полпроцента проклятая не врет. Если допустить, что она действительно… и подвергает его проверке на вшивость, испытывает его душевные качества, достоин ли он московской квартиры площадью 73 метра (примем, что бывают и такие площади) с машиной за четыре тысячи, гаражом в пятистах метрах от дома и дачей в десяти километрах с горячей водой и газовым отоплением. Уж обладатель всех этих сказочных благ должен их заслужить душевными качествами, или как вы считаете? А? Не мелочным оказаться, не подозрительным, не богохульником, не жмотом.