— Да, дебильные законы, — искренне согласился Аскольд.
Еврей в отношениях не терпит многоточий — это верно подметил герой романа Филипа Рота «Синдром Портного». Знаки препинания, однако, не всегда зависят от нас, евреев. И еще есть события, в результате которых отношения «зависают» не только у евреев, например эмиграция. Я уезжал навсегда и прощался со всеми навсегда. Мне казалось, что я ставил точку…
В течение первых нескольких лет после отъезда эмигранту снится сон-кошмар: он возвращается на родину, и обратно пути нет. Конечно, нынешним эмигрантам такие кошмары не снятся — ведь они могут вернуться (и возвращаются!) еще до того, как вода в чайнике закипела. Тех же, кто уезжает навсегда, родина отпускает нелегко, часто забирая по ночам блудных сыновей обратно в свое злое лоно. Там она их мучает картинками детства и первой любви, а перед самым рассветом притворяется, что двери в оставшуюся на Западе жизнь захлопнулись навсегда. Для острастки промелькнут в толпе кагэбистские рожи, и эмигрант сникает окончательно.
Пробуждаешься утром в городе Буффало, сердце стучит; с одной стороны, радуешься, что это был всего лишь сон, но и грустно тоже — опять расстался с любимой. Осталась часть меня в камере пыток, в царстве-лагере. Осталась моя неиспользованная возможность создать наилучшее потомство. Много евреев оставили в Союзе любимых русских и украинских девушек. С кем ни встречусь, у каждого была в прошлой жизни Наташа, Таня или Ира. У меня осталась Люда. Я не знаю, как русские девушки относятся к многоточиям.
Я захотел эмигрировать, когда мне было двенадцать лет. Мне все равно было куда, мне важно было — откуда. В тринадцать лет с моим самым близким другом Аликом мы разрабатывали план побега, изучали карту Советского Союза, искали самые безопасные места для перехода границы. Остановили свой выбор на границе с Ираном, которую решили проскочить на мотороллере. В наши юные годы не было у нас денег на мотороллер, да и вся затея уже тогда казалась нам бредовой, но думать о побеге было сладко. Помню, как мы с Аликом огорчились, когда несколько лет спустя иранский шах выдал Союзу летчика Зосимова, который перелетел границу на маленьком самолете и попросил политического убежища в Иране. Пройдет около пятнадцати лет, и смертельно больной Реза Пехлеви будет рыскать по миру, как затравленный волк, в поисках убежища. Не сомневаюсь, эта участь постигла его за Зосимова.
Сейчас, прожив тридцать лет в Америке, я понимаю, что Харьков был красивый город, что моя тридцать шестая школа могла бы запросто потягаться с любой элитарной английской школой и, наверное, выиграла бы это состязание, и что вообще мое детство было счастливым. Но тогда, с двенадцатилетнего до почти двадцатипятилетнего возраста, я ненавидел родину и свой родной город Харьков. Я не хотел путешествовать по бескрайним просторам Советского Союза. Для меня это было все равно что путешествовать по большому тюремному двору. Ну, так другая камера немного отличалась от моей и какой-то закуток тюрьмы выглядел даже симпатичным, но этого было для меня мало.
Когда мне было восемнадцать лет, я начал учить французский язык с Ириной Игнатьевой. Ирина родилась во Франции, в семье белогвардейского офицера, успевшего удрать от большевиков за границу в двадцатые годы. У Ирины была сестра Натали, тоже родившаяся на благословенной французской земле. Обе сестры получили образование в лицее, обе прекрасно говорили по-русски, при этом так грассируя, что только за это их хотелось поцеловать. Французское грассирование аристократично и сексуально.
После Второй мировой войны офицер Игнатьев совершил непростительную стратегическую ошибку — он дал советским эмиссарам себя уговорить и вернулся на родину вместе с женой и дочерьми-француженками. Ирина и Натали поступили в университет и успешно закончили факультет иностранных языков. Папу Игнатьева немного помутузили и трудоустроили гардеробщиком в том же университете. Потом он пошел на повышение и стал продавать книги в университетском киоске на первом этаже. Белогвардейские седые усы и французский берет. Как он мог дать себя уговорить?
Через Ирину и Натали я познакомился с другими французами, живущими в Харькове. Их всех объединяло то, что у них были доверчивые родители. Я не подозревал, сколько доверчивых французов живет в моем городе. Я начал приходить к ним на посиделки. Жили они преимущественно в плохих районах и в плохих квартирах, но в каждой можно было найти много молекул — посланцев Запада. У кого на полке стояли французские книги, у кого был свитер, который явно выпадал из остального гардероба, у кого подавали к столу французское печенье или даже коньяк. На посиделках говорили, разумеется, только по-французски.
Я ожидал услышать антисоветские разговоры, но ни одного крамольного слова так и не услышал. Я не понимал тогда, через что эти люди прошли, что они уже потеряли. Во время одной из посиделок я попросил их рассказать о Франции их детства и юности. Все замолчали. Я понял, что они не могли начать разговор не потому, что боялись меня. Они боялись, что нахлынут воспоминания, и жить им станет трудно или невозможно. Но мало-помалу они разговорились, начали вспоминать остановки парижского метро, фильмы конца сороковых и начала пятидесятых, цены на газеты, журналы и продукты. Вспоминали имена школьных друзей, праздники. Французский армянин Арсен взял гитару и запел песни Брассенса. Многие знали слова и подпевали. Поздно вечером я вышел из монпарнасской квартиры на темную улицу на Шатиловке. Merde, tоût est de la merde, de la merde partоût.
Американской колонии в Харькове не было, потому что в Харькове жил всего один американец — старый Джейкоб Тенцер. В тридцатых Джейкоб приехал в Советский Союз помогать строить коммунизм и вот маленько подзадержался. Арестован он был почти сразу. Конечно, допрошен, а затем помещен в «каменный мешок» — камеру настолько маленькую, что в ней можно было только стоять. В этом «мешке» Джейкоб провел три дня. Он спал, «облокотившись» коленями о переднюю стенку. Колени у него потом болели всю жизнь. Джейкоб рассказывал, что на допросах он ни в чем не признался. Ему, американцу, было непонятно, как можно признаваться в том, чего никогда не делал. Такой стойкостью он спас себе жизнь. Его выслали на поселение, где он познакомился с Фаней, на которой потом женился. Джейкоб и Фаня Тенцер были одними из основателей харьковского института иностранных языков.
На последнем курсе иняза я вел заседания и концерты «Английского клуба» в Харькове. После концертов активисты клуба часто шли ко мне домой на чай. Однажды майским вечером мы направлялись группой человек в десять на такое чаепитие. Джейкоб взял меня под руку, мы немного поотстали от всех. Вдруг он остановился и сказал:
— Вот я сейчас закрываю глаза и представляю себя в Бруклине. И куда бы ты меня ни завез, я найду дорогу домой. Я помню каждую улочку в Бруклине.
— Джейкоб, я скоро отсюда уеду, — сказал я.
— Я тоже, — ответил Джейкоб. — Ведь у меня сын примерно твоего возраста.
17 ноября 1976 года я уехал из Харькова на поезде в приграничный город Чоп. На вокзале собрались родные и друзья. Я всех поцеловал, а Люду поцеловал и обнял. Постояли, обнявшись, полминуты. Люда пыталась заплакать, но у нее не получалось. Я покинул СССР 19 ноября 1976 года и на следующий день уже был в Австрии. Поезд ехал мимо самых красивых полей в мире, по шоссе мчались чудесные автомашины, в вагоне стояли нестрашные австрийские солдаты с маленькими игрушечными автоматами. Я прилип к окну. Каждая молекула в окружающем пространстве меня радовала. Самая большая мечта в моей жизни сбылась, остальное оказалось только подливкой к основному блюду, которое так роскошно было сервировано для меня 20 ноября 1976 года.
Джейкоб Тенцер эмигрировал с семьей вскоре после меня. Поселились они в Чикаго. Потом, уже живя в Америке, я часто вспоминал Джейкоба, особенно когда слушал песню Энн Мюррей «Луна над Бруклином». Ночь, все огни потушены, и только бледный лунный свет освещает фигурку старика, бредущего домой после пятидесятилетней отлучки.
* * *
В ноябре восьмидесятого я получил от Люды письмо, в котором она давала понять, что в августе восемьдесят первого сможет приехать в Югославию. Это был шанс не только встретиться, но и умыкнуть ее в какую-нибудь западную страну, а оттуда в Америку. Несмотря на то, что Югославия была «самым веселым бараком в социалистическом лагере», к операции по «умыканию» нельзя было относиться легкомысленно — граница между Югославией и окружающими странами существовала и охранялась.
В мае 1980 года умер Тито, и куда повернет Югославия, было непонятно. Я предполагал, что, будучи гражданкой Советского Союза, Люда не сможет на территории Югославии получить визу в капиталистическую страну, но существовал и другой путь — нелегально перейти границу в одну из соседних с Югославией капиталистических стран.