Однако Перезвона, выдрессированного Колей Красоткиным и подаренного умирающему Илюше Снегиреву, играет вполне антропоморфный студиец Сергей Аброскин. И надо сказать, хорошо играет, весело и задорно, зело оживляя многомудрые и избыточные идеологические дискуссии о добре и зле, гордости и смирении, ведомые меж иными персонажами.
Играет Аброскин хорошо, но до настоящей собаки ему далеко.
Во всех смыслах.
“Об-ло-мов-щина” по И. Гончарову: композиция и постановка Германа Сидакова
Сюрприз: Сергей Аброскин, выразительно игравший Перезвона, буквально на следующий день выходит на сцену в роли Ильи Ильича, пунцового, тянущего гласные.
Сцена поделена ровно пополам стеной с окнами, ряд окон, оконная галерея. Окна то открывают, то закрывают, сквозь них льется свет, идут года, сквозь стекло за жизнью в барском доме подсматривают селяне.
Посредине домашней части сцены, прямо на полу, — пышная перина, когда одеяло поднимают, под ним оказывается гора равномерно распределенных внутри квадрата ленивых подушек. А когда одеяло оказывается снято, целостность ложа нарушается и подушки начинают разъезжаться, их собирают, кучкуют, но так как диалоги у протагонистов эмоциональные, то прежнего единства (такого, как в общем детстве “русских мальчиков” Илюши Обломова и Андрейки Штольца) уже не достичь.
После антракта история повторяется. Символ понятен.
Понятный и легкий спектакль. Чистый и свежий, то, что называется “правильный”: и с точки зрения сценической композиции (все сюжетные линии соблюдены, все акценты расставлены), и с точки зрения соотношения сюжета и ритма, диалогов и монологов, идеологического наполнения и “трех пудов любви”.
“Женовачи”, надо сказать, вообще все делают именно что “правильно” — то, что должно быть. Словно бы найдена золотая середина, внутри которой находится зона штиля.
В нем они (студийцы, спектакли, общий стиль) и находятся. Внутри театра и своего представления о театре, выращивая знаковую систему уже даже не второго или третьего, но четвертого уровня, прорастая через русские, советские, российские репертуарные и антрепризные слои и наслоения.
Многослойную почву, на которой возникает нынешняя рефлексия о современном театре, лучше сравнивать не со слоеным тортом (между отдельными коржами все-таки существует пространство), но с геологическим срезом — так все у нас давно забетонировано.
Вот откуда у “женовачей” эта уверенность и устойчивость.
Вчера собака, сегодня — главный идеолог особости российского “дольче фар ниенте”, — это ли не идеал студийного равенства?
Гончаров создал бессмертный тип, навсегда увязанный, вместе со своим оппонентом Штольцем, в систему бинарных оппозиций, как Гамлет и Дон Кихот.
Обломов в постановке Сидакова — идеолог, твердо и последовательно отстаивающий право на внутреннюю эмиграцию.
Преходящие соблазны эпохи оказываются вечными демонами, дергающими людей за полы, отчего правота Обломова становится безусловной.
Интерпретаторы “Обломова” всегда обязаны принять сторону ленивого русского барина или же делового немца. Все симпатии “женовачей”, безусловно, на стороне ленивца: зря, что ли, ему подобрали обаятельного и обстоятельного Аброскина.
Важную рифму к роли в “Мальчиках” делает и исполнитель роли Штольца — стремительный Андрей Шибаршин накануне играл Колю Красоткина, главного “русского мальчика”, запутавшегося между предельным рационализмом и мистикой.
В спектакле Сергея Женовача Красоткин — игрок и манипулятор, хотя (в силу нежного возраста) и простодушный. В “Об-ло-мов-щине” Красоткин вырастает в делового Штольца, сохраняя при этом направленность существования из предыдущего спектакля, отчего он, безусловно, проигрывает Илье Ильичу в самом главном — в убедительности. Обломов здесь — вечный ребенок, тогда как Штольц — персонаж из лермонтовской “Думы”:
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.
Конечно, этот спектакль — про нынешнее поколение “молодых да ранних”, сейчас вообще вся мировая классика молодеет на глазах.
Если раньше очевидным было, что Ромео и Джульетта являются тинейджерами с проблемами, соответствующими их возрасту, то теперь Илья Ильич Обломов, приближавшийся в романе к возрасту Христа, выглядит недавним выпускником театрального института.
Молодые да ранние — некогда им быть детьми — рождаются уже практически взрослыми инфантилами. За редкими исключениями в виде вот такого Илюшеньки Обломова, который не может забыть детства, где ему было спокойно и уютно, вот и не торопится повзрослеть.
Жду, когда же “женовачи” поставят своего “Гамлета”.
Присматриваюсь к актерам с примерной прикидкой ролей, и самая великая пьеса в истории театра вполне расходится по студийцам… Очень, между прочим, своевременная и актуальная, можно сказать, документальная пьеса, предназначенная в первую очередь для подрастающего поколения.
Да и “женовачи” вполне к ней готовы. А?
“Захудалый род” Николая Лескова в постановке Сергея Женовача
Светлое чувство родится так : сцена всегда светла ярким светом, когда не затемнена, полутона или тени отсутствуют. Минимум декораций (сводимых к функциональному заднику), минимум предметов, антуража, из-за чего сцена просторна. Чиста. И, из-за мощного света, кажется стерильной.
Мироустройство спектаклей, происходящих “у всех на виду”, рождает ощущение полной открытости. Минимальная дистанция между зрителями и актером мирволит ощущению творения на глазах.
Конструкции “женовачей” способствуют не сокрытию и закрытости, но, напротив, полной вовлеченности в простор. Никакой пространственной глубины такое существование не предполагает: все на виду, якобы без тайн; волшебство начинает рождаться на пустом месте — все вокруг подчеркивает: на пустом месте, из воздуха. Из кислорода, голодного до человеков.
Теплокровные, живые да горячие тела студийцев оказываются единственными складками на этой бязевой накрахмаленной простыне.
И возникает зазор между пустотой окружения и сложностью кружения, разыгрываемых страстей, прямолинейностью и четкостью бинарных оппозиций — черное/белое, свет/тьма, движение/статика, “хорошее” и “плохое”…
При том, что хронотоп (как и должно быть свойственно постановкам прозы) как “Захудалого рода”, так и других спектаклей студии путаный и непрямой, оставляющий ощущение незримого лабиринта. Невидимые тоннели возникают и плетутся из цветущей сложности актерских рисунков, проживания внутренних подробностей и сложностей взаимоотношений с партнерами.
Эпический “Захудалый род” наиболее четко показывает механизм превращения прозы в сценический текст, в драматургию.
Большие массивы текста и минимум диалогов раскладываются на голоса; слова проговариваются в ускоренном темпе, иллюстрируя происходящее, когда второе и третье лица переносятся в первое: актеры произносят абзацы, посвященные своим персонажам в качестве прямой речи и посылов окружающим.
Повесть Лескова не особенно сценична, в ней нет прямой логики драматургического развития, она состоит из ряда эпизодов, которые не нагнетают повышение градуса, но чередуются, сменяя друг друга, и каждый из них — небольшой законченный рассказ.
Текста всегда больше, чем действия, отчего условность театра накладывается на условность переноса прозы в драму .
Условность (схематичность и символизм) сценической манеры “женовачей”, собирающих акценты в окружающей их акварельной безвоздушности, подчеркивается условностью игры с русской прозой, точное воспроизведение которой в театре невозможно.
И мы хорошо понимаем это, а значит, настраиваемся на удвоение условностей, когда на первое место выходит принцип символического отбора, — ведь если перенести всю громаду смыслов невозможно, то важно насытить убедительностью кротовьи норы, сделанные автором инсценировки и, по совместительству, постановщиком внутри текста.
И если эпичность рифмуется с обстоятельностью, устойчивостью, спектакль обречен стать неторопливо текущим, журчащим вполголоса о чем-то своем.