Чтобы снести такое бремя, Сизифова упорства мало. Да, силы духа мне хватало, Но путь далек, и где взять время?
«Вино одиночества», написано Ирен Немировски для Ирен Немировски.
1942
Французы устали от Республики, как устают от старой жены. Диктатура показалась им небольшим увлечением, легкой интрижкой. Они хотели изменить жене, но не намеревались ее убивать. Теперь они видят труп своей Республики, своей свободы. И оплакивают ее.
На протяжении нескольких лет движущей силой одного из социальных слоев французского общества был только страх. Страх породил войну, принес поражение и теперешний мир. Француз, принадлежащий к этому слою, не знает, что такое ненависть; он понятия не имеет, что такое ревность, обманутые амбиции, жажда реванша. Ему знаком только страх. Кто причинит ему меньше зла (не когда-нибудь в будущем и не метафизического, а вполне конкретного, в виде пинков и пощечин)? Немцы? Англичане? Русские? Немцы его побили, но наказание уже позабыто, и в немцах он уже видит защитников. Поэтому он «за немцев». В лицее слабый ученик предпочитает подчиниться тирану, чем остаться независимым, тиран помыкает им, но не дает другим ученикам отнимать у него шарики и бить его. Если у него нет тирана, он одинок и оставлен на милость толпы.
Пропасть разделяет этот слой — а это наши теперешние правители — от остальной нации. Прочие французы, меньше имея, меньше боятся. Трусость не выжгла в их сердцах другие чувства (такие, к примеру, как патриотизм, любовь к свободе), и чувства эти могут проявиться. Безусловно, многие люди нажили себе в эти годы состояние, но эти состояния — всего-навсего обесцененные деньги, их невозможно превратить в реальные богатства — землю, драгоценности, золото и прочее. Наш мясник заработал пятьсот тысяч франков, он прекрасно знает, что за границей его деньги ничего не стоят, и дорожит ими куда меньше, чем Периканы или Корбены[8] своими имениями, банками и прочим. Мир все отчетливее разделяется на имущих и неимущих. Имущие не хотят ничего отдавать, неимущие хотят все забрать. Кто возьмет верх?
Самые ненавистные лица во Франции в 1942 году:
Филипп Анрио[9] и Пьер Лаваль. Первого ненавидят, как тигра, второго — как гиену; от первого пахнет свежей кровью, от второго несет падалью.
Мерс-эль-Кебир болевой шок.
Сирия безразличие.
Мадагаскар еще большее безразличие.
По сути, чувствителен только первый удар. Привыкают ко всему, что творится в оккупационной зоне: массовые уничтожения, слежка, организованный разбой — метки погружения в грязь!.. Грязь сердец.
Нас хотят убедить, что в наше время на первом месте общество, что индивидуум должен согласиться на гибель ради того, чтобы общество выжило; но почему мы не хотим видеть, что погибает общество ради того, чтобы выживали тираны.
Время, о котором принято говорить, что оно «общественное», гораздо эгоистичнее Возрождения или Средневековья, когда властвовали крупные феодалы. Создается впечатление, что в мире существует некоторое количество свободы и власти и его делят то между миллионами, то между миллионами и единицей. «Пользуйтесь остатками!» — заявляют диктаторы. Так что напрасно мне говорят о духе коллективизма. Я согласен умереть, но, как думающий француз, стараюсь понять, почему я умираю, и я, Жан-Мари Мишо,[10] умираю за Ф. Анрио, П. Лаваля и других сеньоров, как куренок, которого хотят прирезать и подать на стол этим предателям. Но я утверждаю, что куренок ценнее тех, кто готов его слопать. Я знаю, что я умнее и полезней для добрых дел, чем вышеозначенные господа. Они представляют собой силу, но силу преходящую и иллюзорную. Со временем она будет израсходована — разорение, падение, болезнь (так было с Наполеоном). И люди изумятся: «Как? Неужели мы перед ними трепетали?» Нет, дух коллективизма говорит во мне, когда я защищаю собственную свободу от прожорливых хищников, потому что таким образом я защищаю и свободу других. Индивидуум значим, только если для него значимы все остальные люди, нас к этому приучили. Но что такое «остальные люди», а не просто человек? Диктаторы всегда этим манипулируют. Наполеон утверждал, что печется лишь о величии Франции, но кто, как не он, заявил Меттерниху: «Жизни миллионов людей для меня ничего не значат».
Гитлер: «Я тружусь не ради себя, но ради Европы» (поначалу он говорил: «Я тружусь ради немецкого народа»). Он говорит то же самое, что и Наполеон: «Жизнь и смерть миллионов людей для меня ничего не значат».
Для «Июньской грозы»:
Мне понадобится:
1. Подробная карта Франции или путеводитель Мишлена.
2. Подборка французских и иностранных газет между 1 июня и 1 июля.
3. Договор о фарфоре.
4. Названия птиц, которые поют в июне, и как они поют.
5. Мистическая книга (она будет принадлежать крестному), аббат Брешар.
Замечания к уже написанному:
1. Завещание — говорит слишком много.
2. Смерть кюре — Мело.
3. Ним? Почему не Тулуза, которую я знаю?
4. В целом пока не хватает простоты.
[По-русски Ирен Немировски добавила: «В общем, это часто слишком высокопоставленные лица»].
30 июня 1941
Выделить фигуры Мишо. Они из тех, кто всегда и за все расплачиваются, и обладают подлинным благородством. Любопытно, что большинство, отвратительное большинство, составляют именно эти славные люди. Оно от этого не лучше и не хуже.
Какие картины заслуживают внимания потомков?
1. Очереди на рассвете.
2. Приход немцев.
3. Не столько покушения и расстрелы заложников, сколько глубокое безразличие людей.
4. Если я задумаю поразить читателя, то буду изображать не нищету, а благоденствие рядом с нищетой.
5. Когда Юбер бежит из тюрьмы, куда привезли нечастных заложников, я вместо того, чтобы описывать их смерть, должна описать праздник в Onepd, и только расклейщики афиш приклеивают к стенам листочки: такой-то расстрелян на заре. И точно так же после войны не распространяться о Корбенах. Да! Все должно держаться на контрастах: одно слово о нищете — и десять об эгоизме, трусости, взаимных услугах, преступлениях. Да, так будет лучше всего! Я же и в самом деле дышу этим воздухом. Мне не трудно будет вообразить, как еда становится наваждением.
6. Обдумать мессу на улице де ла Суре, заря в непроглядной тьме. Противопоставления! Да, в этом что-то есть, что-то свежее и мощное. Почему я так мало пользовалась ими в «Дольче»? Стоит ли, например, распространяться насчет Мадлен — всю главу Мадлен-Люсиль можно убрать, сведя к нескольким строчкам объяснений, которые перейдут в главу мадам Анжелье-Люсиль. Но зато в мельчайших деталях описать приготовления к немецкому празднику. Это может быть an impression of ironic contrast, to receive the force of the contrast. The reader has only to see and hear.[11]
Персонажи по мере их появления (как я их помню):
Перканы — Корты — Мишо — Владельцы — Люсиль — Хулиганы? — Крестьяне и т. д. — Немцы — Знать.
Хорошо. В начало нужно еще поместить Юбера, Корта, Жюля Бланка, но тогда нарушится единство тональности «Дольче». Положительно, нужно оставить «Дольче» как есть, а всех персонажей «Грозы» использовать в дальнейшем, пусть они оказывают пагубное влияние на Люсиль, Жана-Мари и других (на Францию).
Думаю (практическое соображение) роман не нужно делать длинным. Если в «Грозе» будет примерно восемьдесят страниц, то в «Дольче» страниц шестьдесят, не больше. Зато «Плен», наоборот, пусть будет объемнее — страниц сто. Посчитаем: ГРОЗА 80 страниц ДОЛЬЧЕ 60 ПЛЕН 100 Два остальных 50 390,[12] округлим до 400, умножим на 4. Боже мой! Это будет 1600 страниц на машинке! Well, well, if I live in it! Словом, если 14 июля прибудут те, кого обещали, то среди всех прочих последствий двумя частями или одной уж точно будет меньше.
Да, все это должно быть похоже на музыку, иногда звучит весь оркестр, а иногда только скрипка. По крайне мере, я добиваюсь именно такого впечатления. Сочетать [два слова по-русски] и личные ощущения. В первую очередь меня интересует мировая история.
Обратить внимание — не забыть об изменении характеров. Разумеется, времени проходит очень мало. По крайней мере, три первых части охватывают всего три года. Что касается двух последних, то это знает только Господь Бог, и я бы дорого дала, чтобы узнать Его тайну. Но опыт так значим и так серьезен, что люди, с которыми все это случилось, конечно же должны измениться (…)
Я хотела, чтобы все разворачивалось наподобие фильма, но иногда я поддаюсь соблазну и в нескольких словах или в маленьком эпизоде, какой, например, следует после собрания в школе, даю свою точку зрения. Безжалостно это вымарать?
Обдумать также: the famous «impersonality» of Flaubert and his kind lies only in the greater fact with which they express their feelings — dramatizing them, embodying them in living form, instead of stating them directly?[13]