— Ты уходишь?
— Да… но я вернусь, — сказал он и снова засмеялся, — не бойся, вернусь… я даже порадую тебя… я перееду к тебе жить.
— Сюда, ко мне?
— Да, но я не собираюсь тебе мешать… живи по-прежнему… впрочем, — добавил он, — мы могли бы прожить вдвоем на те деньги, которые мне присылают из дома… ведь я платил за комнату… но в своем доме на двоих вполне хватит.
Его намерение поселиться у нас скорее удивило меня, чем обрадовало. Однако я не осмелилась что-либо сказать. Он молча одевался в кромешной тьме.
— Я вернусь сегодня ночью, — наконец проговорил он.
Я слышала, как он открыл дверь, вышел, захлопнул за собой дверь. Я осталась одна и долго смотрела в темноту открытыми глазами.
В тот же самый день по совету Астариты я пошла в полицейский комиссариат нашего района, чтобы дать свидетельские показания по поводу случая с Сонцоньо. Я отправилась туда нехотя, потому что после того, что произошло с Мино, все связанное с полицией и полицейскими внушало мне смертельное отвращение. Но я покорилась своей участи: я понимала, что моя жизнь отравлена, и отравлена надолго.
— Мы ждали тебя с утра, — сказал полицейский комиссар, как только я объяснила ему причину своего визита.
Это был довольно крепкий мужчина, я знала его давно; и хотя он был отцом семейства и ему уже перевалило за пятьдесят, он, как я заметила с некоторых пор, питал ко мне нечто большее, чем простую симпатию. Особенно мне запомнился его огромный пористый, как губка, нос, придававший лицу грустное выражение. Волосы у него всегда были растрепанные, а глаза полузакрытые, будто он только что встал с постели. Эти светло-голубые глаза смотрели как бы сквозь прорези маски, потому что его полное, розовое, морщинистое лицо напоминало маску, а кожа напоминала корку поздних сортов апельсина: хотя они достигают огромных размеров, внутри у них дряблая мякоть.
Я ответила, что не могла прийти раньше. Он с минуту молча смотрел на меня своими голубыми глазами, которые ярко выделялись на его апельсиновом лице, а потом спросил с видом заговорщика:
— А теперь скажи, как его зовут?
— Откуда я знаю?
— Ну, будто бы не знаешь!
— Честное слово, нет, — ответила я, прижав руку к груди, — он остановил меня на Корсо… правда, он вел себя как-то странно… но я не обратила на это внимания.
— Как же так получилось, что он оказался один в твоем доме, а тебя не было?
— У меня было назначено срочное свидание, и я ушла.
— А он подумал, что ты пошла за полицией… ты знаешь об этом?.. И он кричал, что ты доносчица.
— Да, знаю.
— И что ты еще поплатишься за это.
— Поживем — увидим.
— Разве ты не понимаешь, — спросил он, пытливо глядя на меня, — что этот человек опасен и завтра, желая отомстить тебе за твой, как он предполагает, донос, он выстрелит в тебя так же, как стрелял в агентов?
— Конечно, понимаю.
— Тогда почему же ты не хочешь назвать его имя?.. Мы его арестуем, и ты будешь жить спокойно.
— Я же вам говорю, что не знаю его… хорошенькое дело… разве я могу знать имена всех мужчин, которых привожу домой?
— А нам, — внезапно произнес он громко, с театральным поклоном, — нам известно его имя.
Я поняла, что это ложь, и спокойно ответила:
— Если оно вам известно, чего вы пристаете ко мне? Арестуйте его, и дело с концом.
Он с минуту молча смотрел на меня, и, заметив, что его нерешительный и беспокойный взгляд все чаще останавливался на моей фигуре, я поняла, что служебное усердие помимо его воли уступило место давнишнему вожделению.
— И нам известна еще одна вещь, — продолжал он, — раз он стрелял и смылся, он, видно, имел на то причину.
— В этом я тоже уверена.
— И ты знаешь эту причину.
— Ничего я не знаю… раз мне неизвестно его имя, как же я могу знать все остальное?
— Мы прекрасно знаем и все остальное, — сказал он. Он произносил все это как-то механически, видимо думая о чем-то другом; я была уверена, что сейчас он поднимется с места и подойдет ко мне.
— Мы знаем его прекрасно и скоро поймаем… это вопрос всего нескольких дней… а может быть, и часов.
— Тем лучше для вас.
Он встал, как я и предполагала, обошел вокруг стола, приблизился ко мне и, взяв меня за подбородок, сказал:
— Ну-ну… ты же все знаешь, но не хочешь сказать… чего ты боишься?
— Ничего я не боюсь, — ответила я, — ничего не знаю… и уберите-ка руки.
— Ну-ну, — повторил он, но все же вернулся к своему столу и продолжал. — Твое счастье, что ты мне нравишься, я знаю, ты хорошая девушка… а известно ли тебе, как поступил бы другой на моем месте, чтобы заставить тебя говорить? Запер бы тебя в холодную на порядочный срок… или приказал бы отправить в тюрьму Сан-Галликано.
Я поднялась со стула и сказала:
— Ну, мне некогда… если у вас больше нет ко мне вопросов…
— Ладно, ступай… да будь осторожна в подборе клиентов… политических и прочих.
Я сделала вид, что не расслышала его последних слов, сказанных с явным намеком, и поспешно вышла из этого противного помещения.
На улице я опять стала думать о Сонцоньо. Комиссар подтвердил то, о чем я догадывалась: Сонцоньо убежден, что на него донесла я, поэтому он наверняка захочет мне отомстить. Я испугалась, но не за себя, а за Мино. Сонцоньо жесток, если он застанет Мино со мной, он не задумываясь убьет и его. Признаюсь, что меня, как это ни странно, даже прельщала мысль умереть вместе с Мино. Я живо представила себе эту картину: Сонцоньо вынимает пистолет, стреляет, я бросаюсь между ним и Мино, чтобы защитить Мино, и пуля попадает в меня, а не в него. Но мне также нравилась мысль, что и Мино сражен выстрелом: мы умираем рядом, и кровь наша сливается воедино. Однако, думала я, если нас убьют в одну и ту же минуту, это будет не так трогательно, как если бы мы вместе покончили жизнь самоубийством. Лишить себя жизни одновременно с возлюбленным, казалось мне, — самый достойный финал большой любви. Это все равно что сорвать цветок, прежде чем он успеет завянуть, все равно что замкнуться в тишине, прослушав прекрасную музыку. Я нередко мечтала о таком самоубийстве, что сможет остановить время, прежде чем оно погубит в опошлит любовь, на этот шаг решаешься в радостном экстазе, забывая о страхе перед болью. В те минуты, когда мне казалось, что я люблю Мино так сильно, что не смогу любить его и дальше с той же страстью, мысль о самоубийстве вдвоем возникала у меня столь же естественно, легко и непроизвольно, как возникало желание целовать и ласкать его. Но я никогда не говорила Мино об этом, ибо знала: для того, чтобы одновременно покончить с собой, надо в одинаковой мере любить друг друга. Но Мино меня не любил, а если и любил, то не до такой степени, чтобы лишить себя жизни.
Я шла домой, погруженная в эти мысли. Внезапно у меня закружилась голова, меня затошнило и я ощутила смертельную слабость во всем теле. Я едва успела войти в молочную. До дома оставалось всего несколько шагов, но у меня не хватало сил, чтобы преодолеть даже это короткое расстояние; я боялась упасть.
Я села за столик возле стеклянной двери и, охваченная дурнотой, закрыла глаза. Я все еще чувствовала тошноту и головокружение, и состояние это усугублялось от звуков фыркающего паром кофейника, доносящихся как будто издалека, но отзывающихся странной болью в сердце. На лице и на руках я ощущала теплое дыхание спертого и нагретого воздуха, и все же мне казалось, что я зябну. Хозяин молочной знал меня, он крикнул, не выходя из-за стойки:
— Выпьете чашку кофе, синьорина Адриана?
Не открывая глаз, я кивнула в знак согласия.
Наконец я пришла в себя и выпила чашку кофе, которую хозяин молочной поставил передо мною на столик. По правде говоря, в последнее время я не раз испытывала подобное недомогание, но все это было в более легкой, едва заметной форме. Я не обращала на это внимания еще и потому, что необычайные и грустные события полностью занимали мои мысли. Но теперь, размышляя и сопоставляя это недомогание с известным нарушением моего физического состояния, которое подтвердилось именно в этом месяце, я поняла, что подозрения, которые я гнала от себя и которые все-таки жили где-то в глубине моего сознания, оказались верными.
«Нет никакого сомнения, — внезапно подумала я, — у меня будет ребенок».
Я расплатилась за кофе и вышла из молочной. Чувство, которое я испытывала в тот момент, было весьма сложным, и даже теперь, по прошествии долгого времени, мне трудно объяснить его. Я уже говорила, что беда никогда не приходит одна; и эта новость, которую в другое время и в других условиях я встретила бы радостно, теперь, при нынешних обстоятельствах, показалась мне огромным несчастьем. Но надо признать, я устроена так, что, повинуясь какому-то неодолимому и таинственному движению души, умею находить приятное даже в самых неприятных вещах. На сей раз это было не так уж трудно, мое сердце наполнилось надеждой и радостью, которыми наполняется сердце любой женщины, когда она узнает, что у нее будет ребенок. Правда, мой ребенок родится не в таких хороших условиях, как мне хотелось бы; но все-таки это будет мой ребенок, я рожу его, воспитаю и буду им гордиться. «Дитя есть дитя, — подумала я, — и ни бедность, ни трудности, ни смутное будущее не могут помешать женщине, даже самой бедной и одинокой, радоваться тому, что она даст жизнь ребенку».