Она вернулась к плите и обнаружила, что унеслась мыслями куда-то очень далеко, оторвавшись от себя, чего ее отец никогда не допускал. Перед ее мысленным взором тут же предстал тощий, сухопарый Стоу, и это ее разъярило: и почему только она не заставила его остаться с нею! Они, по ее убеждению, походили сейчас на две планеты, вращающиеся одна вокруг другой, но удерживающиеся каждая на своей орбите невидимой силой, которая не давала им сблизиться и соединиться, силой, исходящей из той самой парочки водянистых глазок, из тех самых белесых когтистых пальцев, из этой нарочитой тупости, этой эгоистичной наглости, что проживала в доме ниже по дороге, нахально улыбаясь и ощущая себя выше всех, почти на троне. Порыв ветра, сотрясший дом, напомнил ей о скором приезде гостей. Она перенесла внимание на приготовление еды и попыталась снова как бы зависнуть во взвешенном состоянии, отрешившись от всех желаний. Один из попугаев взлетел с пола и уселся ей на запястье. Она перестала возиться, поднесла его к губам и поцеловала в маленькую блестящую головку, и он, как всегда, поклонился и слегка впился коготками ей в кожу.
* * *
По мнению Клеоты, это было несколько бестактно, дурным тоном — выспрашивать у гостей их биографические данные. Чем они занимаются, как зарабатывают на жизнь, состоят ли в браке или разведены, имеют любовников или любовниц, сидели в тюрьме или учились в Принстоне, были ли на войне — все эти обычные колышки и вешки, на которые всегда накручивается разрастающееся полотно вечерних разговоров, для нее просто не существовали. До шестнадцати лет ей не приходилось встречаться или по крайней мере иметь дело с людьми, чье воспитание и восприятие мира отличались от ее собственных. Ее дядья, тетки, кузины и кузены, все они принадлежали к одному кругу, к той же самой среде, даже если разъехались по всему миру; то же самое было — или казалось, что было — и с девочками, посещавшими те же школы, что и она. Жизнь носила ее — вместе со Стоу — по многим странам, по многочисленным палаццо разных финансистов, по лачугам художников, по всем гарлемам мира, по апартаментам всяких нуворишей и членов попечительских советов разных университетов, по меблированным комнатушкам опустившихся, напичканных наркотой музыкантов, но всех их — богатых или бедных, знаменитых или безвестных, гениев или дилетантов — она всегда встречала и выслушивала с тем же самым слепым и безразличным взглядом, с обычным для нее пренебрежением к деталям и подробностям и со свойственным ей полным отсутствием какой-либо дискриминации. Она, кажется, даже не осознавала, что люди обычно склонны обсуждать и судить других; не то чтобы все нравились ей в одинаковой мере, но если они забавны и занимательны или искренни или по крайней мере представляли собой нечто определенное, она была счастлива принимать их в своем доме. Что ее действительно раздражало, даже бесило, так это когда ее разыгрывали или дурачили; или когда навязывали ей свои мысли и мнения. Если не считать подобных случаев, которых ее манера себя вести не допускала слишком уж часто, посторонние люди ее не слишком донимали и беспокоили. Однако — и это было совершенно неожиданным свойством ее характера — она никогда не осуждала моралистов. По ее мнению, дело просто заключалось в том, что для них морализаторство было — или, несомненно, должно было быть — необходимостью, точно так же, как некоторым необходимо избегать открытого пространства или наперченных блюд. Были, конечно, вещи, к которым она относилась неодобрительно и поэтому часто испытывала приступы искреннего негодования, например, когда чиновники не выдавали кому-то загранпаспорт или кого-то не пускали в ресторан из-за цвета его кожи. Но даже в этих случаях очень скоро становилось совершенно ясно, что это ее негодование рождено вовсе не высокими моральными принципами; дело было просто в том, что ее собственное эго прямо-таки воспалялось от одной лишь мысли о том, что человеку навязывается чья-то слепая и чужая воля. К тому же при этом то чувство, что она испытывала, было скорее не негодованием, а удивлением и замешательством, непониманием, подобным тому, что испытывал ее отец, целых три раза объехавший весь мир за собственный счет только для того, чтобы вручить кому-то в Лиге Наций свои петиции в знак протеста против угнетения каких-то племен (в одном из которых его самого чуть не съели), и не получивший на них никакого ответа.
Лукреция позвонила нынче утром и, помимо всего прочего, сообщила, что Джон Трюдо вчера заехал к ней по пути в Нью-Йорк и остался на ночь, и тогда они решили устроить совместный ужин, Трюдо неизбежно оказался в числе приглашенных вместе с еще одной гостьей Лукреции, некоей мадам Как-бишь-ее, которая также заехала к ней по пути куда-то. Клеота до прошлого года часто виделась с Трюдо и особенно с его женой, Бетти, но потом он перестал преподавать в Пеммертон-скул в Хэноке — она располагалась в нескольких милях от ее дома — и переехал жить в Балтимор. Сам он не производил на нее особенного впечатления в отличие от своей жены, высокой юной красавицы, но вполне разумной. Где-то лет шесть назад их свадебный кортеж в полном составе вдруг завалился в дом к Раммелам, и Трюдо всегда вызывал у Клеоты воспоминания об этой кошмарной вечеринке, но когда Бетти была рядом с ним, он казался многообещающим, крайне серьезным человеком, который, как она надеялась, станет настоящим поэтом, что он твердо вознамеривался осуществить. Бетти, кажется, очень верила в него, что было весьма трогательно; совсем как она сама верила в Стоу, когда тот был еще молодым. У них было четверо детей, и жили они бедно, в старом, не перестроенном фермерском доме возле школы, и Клеота частенько заезжала к ним в надежде вытащить их из этой все углубляющейся изоляции, от которой у нее возникало ощущение, что они, видимо, стыдятся своей бедности. Она взяла себе на заметку непременно приглашать их к себе, когда у нее в доме что-то происходило, и они приезжали довольно часто, но к концу их пребывания в здешних местах у нее не могло не сложиться впечатления, что они весьма прохладно относятся друг к другу и что Трюдо вдруг резко поседел, и она так и не могла понять, отчего их неудачный брак заставил ее почувствовать злобное разочарование, странно-неожиданное, поскольку они никогда не были близкими друзьями.
Так что она была не слишком удивлена, увидевшись с Трюдо сегодня вечером, да еще с девицей, которая не была ему женой, но чтобы это оказалась такая девица!.. Он был все еще красивым, представительным мужчиной в обычном смысле этого слова — высокий, с сединой на висках, с довольно длинным лицом и байроновским носом, но, как ей теперь казалось, в целом несколько слабовольный. Теперь она уже понимала, что видела множество таких лиц в давние времена на гоночных яхтах — всех этих вечных спортсменов, так навсегда и остававшихся принстонскими мальчиками. И как это она так заблуждалась на его счет? И все же в его глазах по-прежнему оставалось некое серьезное выражение, нечто страдальческое, и сейчас они смотрели на нее с некоторым нервным трепетом, даже стыдом, причина которого, как она тут же заключила, крылась в облике девицы, которая явно была его любовницей.
Весь ужин Клеота не могла ни смотреть на нее прямо, ни отвести глаза от ее профиля. Девица почти не разговаривала, устремив взгляд куда-то поверх голов, несомненно презирая не слишком интересную застольную беседу и хмуря брови, подведенные карандашом почти до самых волос, моргая необычно огромными карими глазами, веки которых были намазаны черным, как у балерины, танцующей партию ведьмы. На ней был черный свитер и черная суконная юбка, причем и то и другое туго обтягивало ее огромные груди и тяжелые, хотя и неплохо сформированные бедра, туфли у нее были на высоченных каблуках и тоже черные. На оливковой коже не было заметно никакой косметики, даже губной помады. На руках позванивало множество браслетов, а звали ее Ева Сен-Бле. Что самое невероятное, Трюдо звал ее Сен; время от времени он пытался втянуть ее в разговор, но она лишь переводила на него угрюмый взгляд темных глаз, неохотно оторвав его от стен и окон. При каждой его подобной раболепной попытке вовлечь ее в беседу Клеота быстро поворачивалась к ней в ожидании услышать, какой ответ сорвется с полных губ Сен, или увидеть, как Сен, возможно, вдруг встанет и выйдет вон, что, по мнению Клеоты, выглядело бы как очень грубый демарш с целью показать, как ей все это надоело и как она все это презирает. А может быть, она просто так же глупа, как это можно заключить по ее внешнему виду? Через двадцать минут этого молчаливого противоборства Клеота утратила всякий интерес к Сен и сделала то, что всегда делала по отношению к гостям, — бросила на произвол судьбы тех, кто ей не нравился, и обратила все внимание на тех, кто ей подходил.
Она всегда хорошо относилась к Лукреции, подруге еще со школьных времен, и к мадам…