Позже в тот же день он шел вместе со своим приятелем Орелом – стихолюбивым пасторским сыном из Аахена, и сотнями других поникших головой солдат вверх по реке, которая мирно струилась по правую руку, а течение шло против них, потому что они отступали вглубь страны.
Берег был широким. По неразбомбленным лужайкам и круглым пригоркам рассредоточились деревья. По левую руку вздымались румынские горы, синея утесами над близко-темными лиственными лесами и радовали душу немецкого солдата после трех зим в разливанных степях России, а за рекой лежала все та же страна поражения. Касконосцы боялись смотреть туда, а вместо этого не отрывали глаз от своих многострадальных башмаков, которые топали по дороге к Германии, словно лошади, которым хочется попасть в родную конюшню. Некоторые молодые солдаты, если их путь пересекала мелкая речка, начинали плескаться в воде, а двое даже бросились в нее прямо с полной выкладкой. Их униформа приобрела оттенок воды из речки, а когда высохла, осталась цвета глины. Офицер строго посмотрел на них, но промолчал.
В горно-синей дали тянулся вертикальный дым из кривой трубы. Кто-то ждал к обеду побежденный полк. Рядом стоял госпиталь без крыши, притулившийся под высоким деревом возле внедорожника без шин, применявшегося как кухня. Крики ужаса разносились по округе и были – как нож по сердцу. Они заглянули туда, но быстро отпрянули. В тот миг, когда их взгляд задержался там, с операционного стола упала нога.
«Nach Frankreich zogen zwei Grenadier…»[252]
Орел снова и снова напевал стихи Гейне о наполеоновских солдатах (папа уже устал ему это запрещать), а исландец вспоминал глаз, прикатившийся к нему по куче земли в самый разгар боя, будто лотерейный шар более поздней эпохи.
Перед ними некоторые солдаты остановились и разглядывали золотистое поле, тянувшееся от их тропинки до самой реки. Полк папы и Орела перешел его ни свет ни заря, до того, как в воздух взвились тысячи огоньков. Когда наши герои подошли, там уже столпилось множество солдат. Их глазам открылся вид, ужаснее которого вряд ли что-нибудь найдется. Из уст отца это называлось «Поле молодых юношей».
Была такая гитлеровская молодежная огранизация под названием Die Junge Löwen («Молодые львы»). Летом сорок четвертого, когда в немецкой армии на востоке бойцов стало негусто, генералы решили взять со склада новую партию пушечного мяса. И там они нашли с одной стороны смирных полицейских чиновников и университетских профессоров, а с другой – пышущих юностью молодых людей. Их по-девичьи красивые светлые головки сверкали в предутренних сумерках, когда они стояли рядышком и следили, как более опытные коллеги из дивизии «Gross Deutschland» готовятся к выходу на поле. Мальчишки приехали сюда только что. Скорее всего, накануне вечером их вытащили из материнских кроватей, а ночью дали досмотреть последние детские сны в телячьих вагонах, катившихся по Венгрии. И вот, они приехали на войну, свежие и красивые, и исполненные такого оптимизма, от которого даже старые боевые псы залаяли. Их голоса и глаза буквально светились опрометчивостью. Там, где снаряжались в путь невыспавшиеся солдаты, один молодой лев, восхитительно симпатичный рыбежирный паинька подошел к товарищам отца, Келлерманну и Линцу, хлопотавшим над своими винтовками, и спросил, открыто смотря, словно отличник, который хочет произвести впечатление на учителя:
«И как оно? Русские хорошо держат строй в своих боевых действиях?»
Линц был самый тертый калач в полку: лицо словно обтесанное, глаза быстрые, а грудь широкая, и руки, окрепшие после трех русских зим. Ему было всего 25 лет, но по сравнению с этим непосвященным гитлерюгендовцем он был самый настоящий отец сражений. Линц презрительно взглянул на юношу:
«Каких еще ‘боевых действиях’? Да тебя пристрелят – пикнуть не успеешь!»
«А почему… почему вы так говорите?»
«И передай этим: пусть свои портфели оставят здесь. На тот берег никакого школьного завтрака брать не надо», – сказал Линц, имея в виду пастушков, отдыхавших рядом на поляне, будто сотня античных богов любви, со своими завтраками, взятыми из Мюнхена. Затем он дунул в дуло и заглянул в него, словно гобоист перед концертом.
«На тот берег? Мы через реку будем переправляться?»
Линц взглянул на молодого льва.
«Ага, через Стикс».
Слова Линца оказались пророческими. Какой-то глупец велел «Молодым львам» незаметно подкрасться к солдатам на рассвете. Как заметил мой отец и его товарищи, бой внезапно начался у них за спиной. Какой-то юный оптимист начал палить как дурак. В предрассветных сумерках эти вспышки пламени прокричали русским: «Стреляйте сюда!» А сейчас они все лежали здесь. Конечно же, числом их было около двух сотен.
Папа прежде никогда так явственно не видел, что означает слово «пасть в бою». Мальчикам удалось углубиться в войну лишь на пару сотен метров, как они полегли в чужой земле, все до одного. Они побыли солдатами всего пятнадцать минут. Их тела были разбросаны по полю, и порой на одном лежала рука другого, или нога, или голова. Ни одно тело не было обезображено, изранено, покалечено. Напротив – никогда еще эти юноши не были так прекрасны, и в предвечернем солнце от них исходило мертвенно-белое сияние. На телах, лежавших ближе всего, были заметны аккуратные дырочки от пуль, а в остальном над ними царило торжественное умиротворение, как над мощной финальной сценой балета на природе, в которой по окончании аплодисментов они поднялись бы и поклонились. Именно из-за своей красоты это зрелище и было таким жутким. Место величиной с нашу площадь Эйстюрветль было устлано жизнями молодых юношей.
Двое солдат ходили между телами и подбирали с них каски и винтовки.
Папа оттащил Орела от горестей войны, и они поспешили за вереницей прихрамывающих солдат по глубокой колее, которую в течение последнего тысячелетия трудолюбиво протаптывали зверье и скот. Вверху на склоне подняли жующие головы две румынские козы, с нетерпением ждущие, станет ли их будущее немецким или русским. Я вижу в Google Earth, что они до сих пор там стоят и жуют траву, растущую в земле, которая теперь принадлежит Молдавии.
Они ковыляли целый день и к вечеру пришли в деревню с низенькими крышами. У жителей засверкали пятки, когда первые каски ввалились во дворы со звонким громом металла, – пустыми-пустыми битбоксами, которые болтались возле лож винтовок. После них остался невзорванный хутор с сотней кривых домов, которые все стояли открытыми, а кое-где даже варились на конфорках яйца. Постеленные постели и тикающие напольные часы. Товарищи заняли небольшой домик на краю деревни: маленькую гостиную и кухню, которые быстро заполонили голодные и побежденные мужчины. Папа налил целый кофейник, а Орел прочел стихотворение о человеке, потерпевшем поражение в любви: «Wenn dich ein Weib verraten hat…»[253] В стариковской каморке за кухней, которая была не больше автомобильного багажника и в которой красовались две лилипутские кровати, висел портрет Наполеона, вопрошавшего каждую просовывавшуюся в эту комнату немецкую голову:
«Чего я там не говорил?»
Они вгрызались в кладовую, под кровати, в бочки.
И находили бутылки: вечером вся деревня была вверх дном.
«Хайль Гитлер!» Им было необходимо залить смерть своих братьев. Военный поход в Россию неожиданно обернулся попойкой в Карпатах. И весьма кондовым походом по женщинам. Когда свечерело, мадемуазели начали появляться из-за деревьев. Грудастые волосатки с радостным блеском в глазах. Кто-то вышел помочиться и увидел вдали глаза на поляне. Вскоре все сеновалы затряслись.
Орел добыл себе в лесу неуку и потянул ее, смеющуюся, жующую челюстями, в гостиную, – краснощекую белошейку с девственной плевой в глазах, жутко заинтересовавшуюся немецким пивным бочонком. В этой долине никаких военных не видали с тех пор, как году в 1287 через нее проезжали англичане, рыцари на пути в святую землю, и оставили свое семя в здешнем сене.
Большой пасторский сын из Аахена был романтической душой, одним из тех, кто пытается обрядить мокрое дело в как можно более сухую одежку. Он поставил перед своей румянушкой стакан, налил туда столько, сколько подсказывала ее грудь, а затем открыл кран со стихами. А тесная кухонька полыхала от объятий, а в соседнем доме пели:
«Das schönste auf der Welt / ist mein Tirolerland!»[254]
Мой отец воздержался от этих игр, но видел, как молодой солдат появился на пороге кухни с женщиной старше себя. Она выделялась среди других девушек, потому что ее лицо было бледным, а в глазах светился ум. Разумеется, она была конторская служащая, скрывавшаяся в деревне. Брови у нее были насупленные, а профиль такой птичий, что ее облик оглушил его как обух: на миг моему отцу показалось, что пришла мама. Заблуждение было столь сильным, что он едва не обратился к этой женщине по-исландски. Но, полчаса помедитировав на ее лицо, он наконец выполз в залитый вечерним светом двор, опьяненный алкоголем и восхищением, и вдруг вспомнил во всех подробностях день, когда он сошел на причал в Брейдафьорде и заскочил на луг, где его ждала главная женщина в его жизни. Некая жемчужно-потная Маса с граблями. И тут на него нахлынуло сожаление. Отчего он не внял советам своей жены? Ведь он мучился из-за нее семь тощих годов, а воссоединился с ней только для того, чтоб не ставить ни в грош ее ум. Сейчас прошло уже четыре года с тех пор, как они поцеловались на прощание.