— Можно с вами поговорить? — спросил я.
— Конечно.
— Я не хочу вас задерживать, если у вас рабочий день уже кончился…
— Ничего. Вы что-то хотели узнать?
— Да, хотел. — Я помедлил. Похоже, тактично подойти к этому не получится. — Это правда, что доктор Бишоп ночью забыл дать Фионе антибиотики?
Она спросила:
— Где вы об этом услышали?
Я спросил:
— Вы поэтому злились сегодня утром?
Она сказала:
— Наверное, лучше будет, если мы зайдем куда-нибудь и чего-нибудь выпьем.
В тот день были банковские каникулы, все пабы закрыты. Мы находились на каких-то мрачных задворках юго-западного Лондона. В конце концов удалось найти только унылое и бесцветное маленькое кафе, еще более жалкое оттого, что всем декором своим оно было призвано обманывать доверчивых посетителей, считавших, что заведение входит в известную сеть предприятий быстрого питания. Кафе именовало себя «Жареные куры Нантакета».
— Я думала, что кофе достался мне, — сказала доктор Гиллам, отхлебнув из картонного стаканчика. Мы поменялись.
— Нет, должно быть, это чай, — ответил я, с сомнением проверив содержимое. Меняться обратно мы не стали — совершенно бессмысленно.
— Вчера вам крепко досталось, — начала она, немного подумав. — Сказать по правде, то, что вам пришлось пережить, неприемлемо. Но боюсь, что извиняться мне не за что, поскольку такое случается постоянно и могло произойти где угодно.
— Я не совсем… этого ожидал, — сказал я, не до конца понимая, к чему она клонит.
— Я работаю врачом последний месяц, — внезапно объявила она.
Я кивнул, сбитый с толку больше прежнего.
— У меня будет ребенок.
— Поздравляю.
— Я не имею в виду, что я беременна. Это означает только, что почему бы мне не завести ребенка сейчас, пока я буду решать, что делать дальше. Дело в том, что я больше не могу выносить эту работу. Слишком угнетает.
— А зачем вообще вы стали врачом, — спросил я, — если вас угнетают болезни?
— Болезни — не единственное, с чем нам приходится бороться.
— А с чем еще?
Она задумалась.
— «Вмешательство», наверное, будет лучшим словом. — Но это определение она сердито отмела. — Простите, я не хотела превращать это в политическую лекцию. Мы должны говорить о Фионе.
— Или о докторе Бишопе, — сказал я. И повторил свой вопрос: — Это правда?
— Дело в том, — она подалась ко мне, — что козлов отпущения искать бессмысленно. Он дежурил двадцать шесть часов. И кровать нашли, как только смогли. Я пришла в ужас, когда утром узнала об этом, но не могу даже сказать вам почему. Как я уже говорила, такое происходит постоянно.
Я попробовал переварить услышанное.
— Так… в смысле, о каких последствиях мы здесь говорим?
— Трудно сказать. Мне кажется, пневмония могла бы и не пойти таким путем, каким пошла.
Если бы Фиону сразу определили в палату и вчера ночью дали антибиотики.
— Послушайте, если вы хотите сказать, что ее жизнь… — Мне не хотелось произносить это вслух — от этого все могло бы стать реальным. — Ее жизнь в опасности из-за чьей-то халатности…
— Я не о халатности говорю. Я говорю о людях, которым приходится работать в таких условиях, в каких работать уже невозможно.
— Но ведь кто-то должен сначала создать такие условия!
— Решение о закрытии палат приняли менеджеры.
— Да, но на каком основании?
Доктор Гиллам вздохнула.
— Это люди, которые не чувствуют никакой личной ответственности за больницу. Их пригласили со стороны, чтобы они вывели сальдо бухгалтерских книг. У них краткосрочные контракты. Если они сделают баланс к концу финансового года, получат премию. Все просто.
— И какой гений все это придумал?
— Кто знает? Какой-нибудь министр кабинета, государственный служащий, гуру-академик, заседающий в правительственном комитете.
В голове немедленно вспыхнуло имя: Генри. Я спросил:
— Так это, значит, единственное соображение — финансовое?
— Не всегда, — горько улыбнулась доктор Гиллам. — Несколько дней назад закрыли еще одну палату. И знаете почему?
— Я вам поверю, что бы вы ни сказали.
— Военные потери.
— Но мы же ни с кем не воюем, — сказал я, не очень веря своим ушам.
— Ну, кто-то, очевидно, считает, что скоро начнем, если Саддам не уберется в свою нору. Эта больница — одна из тех, которую отвели для наших храбрецов на фронте.
Ничего другого мне не оставалось — только поверить ей, сколь непостижимым бы все это ни казалось. Но мне очень не понравилось, что нас заставляют принимать эту войну как должное: откуда оно вообще взялось, это беззаботное представление о том, что война неизбежна? Короче говоря, ко мне она не имеет никакого отношения — за тысячи миль от меня, на противоположном краю света: по другую сторону (а значит, еще дальше) телевизионного экрана. Как же я мог ни с того ни с сего согласиться, что война замыслила что-то против Фионы, вторглась в ее безупречную жизнь? Будто по телеэкрану поползли трещины, кошмарная реальность вдруг просочилась в наш мир, будто сам этот стеклянный барьер, как по волшебству, стал жидким, и, сам того не осознавая, я Орфеем-сновидцем пересек этот поток.
Всю свою жизнь я пытался найти способ оказаться по другую сторону экрана — с того самого сеанса в кинотеатре Вестон-супер-Мэр. Значит ли это, что мне наконец удалось?
* * *
Доктор Гиллам предупредила насчет искусственного легкого. Меня не должно тревожить то, что я увижу. Болтливая медсестра весьма профессиональной наружности привела меня в палату — как и раньше, я поразился контрасту с остальной больницей. Все здесь казалось тихим, современным и клиническим. Рядом с каждой кроватью стояли дорогие на вид аппараты. Мигали и пульсировали огоньки, и подсознательно я улавливал некий электрический гул — он странно успокаивал. Я прошел мимо рядов кроватей, не глядя по сторонам. Мне казалось, смотреть на других больных — наглость.
Была ли женщина, которую я увидел в тот вечер, действительно Фионой? Она совершенно не походила на ту, что неделей раньше ездила со мной в Истбурн, и даже на ту, что сидела в постели и улыбалась, дожидаясь нашего торжественного новогоднего ужина. Сейчас эта женщина больше всего напоминала жертву на алтаре. Будто ее опутал клубок хищных змей.
Там были:
кислородная трубка, выходившая изо рта; ее ребристые суставы расходились буквой Т; трубка, входившая в артерию на шее; трубка, засунутая в артерию на запястье; трубка, выходившая из мочевого пузыря; температурный зонд на пальце; капельница с жидкостью; капельница с антибиотиками; масса проводов, трубок, насосов, скоб, кронштейнов, клейкой ленты, шнурков — и все это было подсоединено к ящику, сплошь покрытому рукоятками и шкалами.
Фиона была под общим наркозом и не двигалась. Глаза оставались открытыми, но вряд ли она сознавала происходящее.
Я спросил, слышит ли она меня. В глазах что-то шевельнулось — если мне только не померещилось. Я сказал:
— Не нужно ни о чем волноваться, Фиона. Доктор Гиллам мне все объяснила, и я теперь все понимаю. Похоже, я был прав. Я был прав, а ты — нет. Я больше не верю в случайности. Чему угодно есть объяснение, и всегда кто-то оказывается виноват. Видишь ли, я выяснил, как ты сюда попала. Ты здесь из-за Генри Уиншоу. Забавно, правда? Он хочет, чтобы ты была здесь, потому что ему противна мысль о том, что его деньги и деньги таких, как он, можно использовать, чтобы ты сюда никогда не попадала. Все на самом деле очевидно. И не очень трудно понять — как в детективных романах. Дело открыто и закрыто. Теперь нам нужно только схватить убийцу и отдать в руки правосудия. Остальную семейку — тоже под суд, пока не поздно. У них все руки в крови. У них это написано на лбу. Нескончаем список тех, кто погиб из-за Марка и его непотребной торговли. Дороти убила моего отца — тем, что кормила его всей этой дрянью; Томас повернул в ране нож, когда отцовские деньги испарились, а ведь они были так нужны. И Родди с Хилари свою лепту внесли. Если воображение — кровь людей, а мысль — кислород, то его работа — перерезать артерии, а ее — сделать так, чтобы от шеи и выше мы все были мертвы. И вот они сидят дома и жиреют, а мы — мы все здесь. Наши предприятия разваливаются, работы исчезают, деревни задыхаются, больницы рушатся, дома у нас отбирают, наши тела отравляют, мозги — отключают, и весь чертов дух этой нации раздавлен и никак не может отдышаться. Я ненавижу Уиншоу, Фиона. Посмотри, что они сделали с нами. Посмотри, что они сделали с тобой.
А может, я ничего этого и не говорил. Сейчас уже трудно вспомнить.
* * *
Я сидел на черном пластиковом стуле в «комнате родственников» и пытался читать газету, но так устал, что, видимо, задремал. И приснился мне очень странный сон: больница превратилась в декорации фильма, а я сидел в темном кинозале и смотрел на себя на экране: там я держал Фиону за руку и разговаривал с ней. Такие сцены, как я понимаю, очень редко бывают увлекательными, и через некоторое время я встал, прошел по своему ряду к проходу и отправился искать бар, где меня обслужила доктор Гиллам. Напитокя проглотил залпом, а потом уселся на черный пластиковый стул в углу бара и начал клевать носом. Через некоторое время я проснулся — надо мною стояла Джоан и приветливо улыбалась: она меня узнала. Потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что это не сон. Передо мной действительно стояла Джоан — здесь, в «комнате родственников», прямо передо мной.