Но она — ни-ни. Кореневский долго преследовал, молодой доктор наук, ученый с именем, цветы дарил, потом обиделся, розы исчезли — стал демонстративно дарить другой женщине! (Леся с мужем смеялись — мол, вот и кончился розовый период...)
Она и мужу не позволяла лишнего, так ценила себя, свое тело. Ну, иногда, когда уж он совсем с ума сходил, а я лежала как королева, он бесился, дергался, возмущался, весь выходил из себя! Эта моя сдержанность (доска доской, говорят друг другу женщины, намекая на активность в постели... но я на их слова плевала, вам нужна активность, вот вы и крутитесь). А я свое получала, как это теперь говорят — оргазм — ну да, оргазм обрушивался сам собой, лежу, как струна, натянута, напряжена, муж дышит часто-часто, сейчас взорвется и... вот оно. Зазвенело. Ударило. Я дышу, губу закусила. Муж, вечная боязнь, спрашивает: «Тебе хорошо?.. Тебе, Леся, правда, хорошо?» — а я молчу, он подглядел закушенную губу, но я и тут не призналась, молчу, лежу, чуть набросив простынь, дыхание налаживается, королева.
Кореневский, Лазутин, Зимин, Гельфман, Гуревич, Олег Замятин, их было много, видишь, я фамилии их помню, всех их выгнали, я участвовала, да, да, виновата, заседали, графин с водой на столе посредине. Изгоняли одного за одним — а самим изгоняющим это было очень кстати, им было нужно, что я с ними и что я красива. В НИИ никого и близко не было, одна только конкурировала, ты, может, ее помнишь, блондинка, полулатышка, глазищи, грудь высокая — но стати все-таки моей у нее не было, тоже научный сотрудник. Только не говори, что я делала карьеру, а кто-то там боролся за права (не говорю), не говори и не думай этого, прошу тебя. Если нет романов, если нет тайной личной жизни, чем еще заниматься красивой женщине, обычная общественная работа, профкомовское судилище, балаган — не говори и не думай плохо (не говорю и не думаю, жила своей жизнью. А Веня в психушке) — или ты думаешь, я одна их выгоняла, всех этих зиминых и гуревичей, чего их теперь на меня вешают?
Она полулежала в постели. Я рядом. Я принес клюквы с рынка и сделал ей прохладный кислючий морс, как советовал врач.
— Подожди, Леся... — Подал клюквенную водицу (надо, надо, хоть несколько глотков!).
А лекарство? — вспомнила — но я не советовал. Лучше бы выждать. Почему? — Кислая среда разрушит лекарство, какой прок его сейчас принимать?..
ЛД поправлялась. И, уже пора, — стали появляться (возвращаться) ее друзья. Сначала, как водится, появился один-другой. А я стал отдаляться. Но ведь такое бывало, что я остывал к женщине, как только она, оправившись после падения и своих бед, мало-помалу подымалась вверх. Так ушел от Вероники — так уходил от ЛД.
Когда после большого перерыва (после психбольницы) я появился у Леси Дмитриевны вновь, ее друзьям уже и счету не было: друзья позанимали все места, как во вновь открывшемся модном кинотеатре. Все занято, аншлаг. Ну, может, было еще в кассе, если постучать, нашлось бы один-два левых билетика. Но это уже стоя. И смотреть на экран уже издалека и сбоку.
Кино ее выздоровления (зима тревоги нашей) длилось долго. Я отсутствовал месяцев пять в общей сложности (психушка плюс почти два месяца лечения ребер возле метро «Полежаевская»). Когда я вернулся, ЛД уже выходила на улицу самостоятельно. Но, конечно, была слаба. ЛД из тех крупных женщин, кто теряется в тесном и бедноватом быту, особенно у плиты — что сготовить и как? а что на завтра?.. Но всего заметнее вгоняла ее в краску, как девочку, известная необходимость посещать туалет в столь маленькой квартирке, где все слышно, не скрыть, а ведь она пока что неловка и немощна. Она прогоняла меня. Так долго и сложно устраивалась, что я, в свое время ставивший на постель и затем выносивший ее судно, кричал: «Да что ты за цаца! Я помогу тебе сесть!» — «Уйди. Стой, где стоишь!» — кричала она с опасливым привизгиваньем в голосе, а я смеялся. Но и сам уже слышал позыв. Всякое журчание воды действовало на мои отбитые почки как приказ, который не обсуждают. Как только Леся выходила, я влетал туда, едва не сбив ее в узком коридорчике. Ей и это не нравилось. Ей виделось в этом что-то собачье, когда один пес без промедления задирает лапу вслед за своим дружком. Я так не считал. Дыша всей грудью, с облегчением я направлял розово-красную струю в журчащую воду. Вода окрашивалась, но в конце концов я иссякал, и светлое начало побеждало. Так что мы с Лесей все еще составляли пару; не скажу счастливую, но и не ущербную. Даже ее строгий муж-партиец (суров) посматривал со всех стен на нас с Лесей и вздыхал. Мол, вот вам женщина. Вот вам безусловная практичность — черта, проявляющаяся у женщин при первой же возможности улучшить жизнь! Переболела, и вот уже сидит, пьет рука к руке с сожителем чаек — черносмородинное варенье!.. Мертвые завидуют, как и живые.
Да и я теперь знал, что человеческое «я» практично и живуче, вот только оно слабо, ах, как слабо и мало (и коротко памятью), сравнительно с тем, что предлагают тебе вспомнить — сравнительно с нестерпимой для человека принудительной жаждой покаяния. (Человек не может не признаться.) Не скажу Ад — скромненькое типовое Чистилище, которое три месяца кряду обдирало мое «я» вполне соразмерным железным скребком. (Я не виню. Нынешние люди, быть может, и не заслуживают лучшей участи.)
Что ж винить, если я хотел (я ведь хотел?) пройти в параллель, повторить путь Вени — путь отступничества, свой путь для своего времени. «Я» уцелело — вот и я уцелел. (Но в опыте отсутствовала хрупкая гениальность моего брата.) Ах, как дышалось!.. Я выскочил (вынырнул) из метро в Текстилях, где у входа продавали все те же раскисающие пельмени в белых упаковках. И где у столба стояла пошатывающаяся пьянь, в вековечном гамлетовском раздумье: пасть или не пасть на землю?..
Стоило остановиться (а я люблю вздохнуть на ветру возле метро), как шаткий ханыга уже косился: не ищу ли я с ним на пару выпить? Какой однако мощный московский лоб и какой сизый сократовский нос!.. Но прежде чем двинуться к дому Леси, я, конечно, позвонил. Мол, был на Урале, у родных, в глубинке, там и приболел, ни телефона, почта раз в месяц. Но сейчас уже жив-здоров, рад слышать голос, помню и все прочее. Да, да, купил ей помаду, да, цвета ранней вишни, прикуплю еще возле метро, у старика кавказца.
Леся со мной ладила, старалась, все хорошо, и все же, как ни старайся, она была другая; другую я ее уже не любил. Но сначала появился первый. Как разведчик. И словно бы он призывно кликнул им, свистнул — через самое краткое время появились остальные; вылезли из близких кустов. Они — ее друзья, они настоящие. (Появились цветы, которые они принесли. Бананы-апельсины на столе.) Само собой, тот, кто первый, оказался из «бывших». Он не был большим начальником — зам, притом не первый, а третий, из невеликих; попросту сказать, лакей, чего-изволите, с полотенцем через плечо и с сучьим глазом. Этот зам-лакей и принял меня за своего. Когда Леся Дмитриевна, знакомя нас (не могла же не подхвалить из приличия), представила, мол, вот Петрович, писатель; писатель, хотя его и не печатают, — он, с лету, на подхвате спросил меня. Спросил, как выстрелил:
— Перестали печатать?
Это мог быть знак (оттиск пострадавших от нового времени). Он увидел меня как одного из бонз бывшего Писательского Союза, притом не из первых, а тоже, если считать, какого-нибудь сытого, нетщеславного третьего зама. Мол, в доску наш и тоже на подхвате, с полотенцем и с чего-изволите, и само собой (как и он) с дачей, с машиной и с детьми в Цюрихе. (У него были в Аргентине, но ведь не разница). Он почти приветствовал меня:
— Перестали печатать?
А я, конечно, ответил:
— Нет. Не начали.
Он засмеялся, даже гоготнул:
— Да ну?.. Это любопытно! — И словно бы переволновавшись от того, что рядом с ним, в шаге от него существуют такие вот, не способные присосаться к жизни людишки, люди ни для кого, он схватился (с извинениями) за живот и помчался в туалет. Мы с Лесей затеяли беседу. А он долго оставался там. Его, видно, прижало уже раньше (возможно, и суетен не так станет, когда облегчится). Запершись, стал постанывать. Оооо-о. О-оооо, гггосс-споди... Ааа-аа! И так далее. Конечно, негромко. Но, конечно, слышно. Не прежняя, увы, огромная квартира Леси и ее покойного мужа. Оо-ооо! Ааа-аа!..
ЛД и я, мы переглянулись с улыбкой. С домашней милой улыбкой Леся мне пояснила, что у ее старинного друга (шутя говорила, но другом-то старинным он был всерьез) — у ее друга давняя и особая диета, которую только особый спецмагазин мог удовлетворить. А теперь вот страдает. Блага, увы, отрезали. Леся иронизировала. (Но по-доброму.) Заодно она открыла на кухне кран, громкая сильная струя воды, чтобы не слышать. Мы с ней пересели к окну. Я подсказал, вода не поможет, тут бы телевизор. ЛД согласилась — да, да, но телевизор за время ее болезни сел, трубка села. Но звук-то работает! — настаивал я... и вот, включив звук без изображения, мы вслепую слушали перестроечные заботы. Кто-то требовал зарплаты, грозя забастовкой, кому-то митинг можно, митинг нельзя, разрешение дали, снова не дали. (Вспомнил на миг Вероничку, сердце шевельнулось.) Вышел из туалета со слезами на глазах старинный друг и кисло (на вопрошающий взгляд Леси) махнул рукой — мол, так себе, мол, разве это жизнь! А я мельком (тоже снисходительный) подумал, что прощу, пожалуй, демократам их неталантливость во власти, их суетность, даже их милые и несколько неожиданные игры с недвижимостью — прощу не только за первый чистый глоток свободы, но еще и за то, что не дали так сразу облегчиться этому господину — пусть, пусть, но не так сразу.