Представьте себе, из-за провокации Сары в церкви, а затем нападок на евреев в ресторане мой брак теперь висел на волоске. Мария сказала, что это слишком глупо, но, к сожалению, глупость бывает довольно разрушительна, и она способна владеть человеческим разумом не меньше, чем страх или вожделение, или что-то еще. Тяжкое бремя, потому что человек не выбирает сознательно равным образом тяжелые и вызывающие позднее сожаление варианты, — это чаще всего и то, и другое, и третье… Вся наша жизнь заключается в этом «и»: случайное и постоянное, ускользающее и доступное, ненормальное и предсказуемое, фактическое и потенциальное; и это все — многообразные возможности, запутанные, накладывающиеся друг на друга, сталкивающиеся, сочетающиеся, и плюс ко всему — многообразие иллюзий! На сей раз на сей раз на сей раз на сей раз на сей… Неужели разумный человек является всего лишь крупным производителем, штампующим непонимание в широких масштабах? Я еще так не думал, когда уходил из дома.
Меня не удивлял тот факт, что в Англии все еще жили люди, которые тайно испытывали глубокую неприязнь к евреям, хотя после Гитлера, запятнав свою репутацию, они перестали гордиться укоренившимся в них антисемитизмом. Мне не казалось странным и то, что Мария проявляла глубокую терпимость к своей матери. Было маловероятно, что она настолько наивна, чтобы верить в небылицу, будто она может предотвратить несчастье, делая вид, будто не знает о разлитом повсюду яде. Дальнейшее развитие событий оказалось непредсказуемым: узнав правду, я пришел в дикую ярость. Но в тот момент я был совершенно не готов: обычно семиты, а не антисемиты нападали на меня за то, что я — не такой еврей, как все. Здесь, в Англии, я впервые столкнулся с разгулом антисемитизма, чего я никогда не испытывал на себе в Америке. Я чувствовал себя так, будто старая добрая Англия, внезапно отступив, набросилась на меня сзади и вонзила клыки мне в шею. Хотя я понимал иррациональность своих мыслей, душа моя кричала: «Она не на моей стороне! Она на их стороне!» Очень глубоко переживая случившееся, я испытывал на своем теле всю боль, все раны, которые были нанесены евреям; вопреки мнению клеветников, обвиняющих меня в литературном авантюризме, мое творчество было порождено не безрассудством и не наивностью, когда я говорил об истории еврейских страданий; я писал свою прозу, основываясь на знаниях и на тех результатах, к которым привели последствия тех или иных событий. Однако непреложным оставался тот факт, что до сегодняшнего вечера я не имел личного опыта в подобных вещах. Я пересек океан и вернулся в христианскую Европу через сотню лет после того, как оттуда бежали на Запад мои родители, и теперь я на своей шкуре почувствовал реальность внешнего мира с его антисемитизмом, что в Америке, среди выходцев из еврейской среды, считалось диким предрассудком.
Подводя итоги, я начал раздумывать, не страдаю ли я классическим расстройством психики на еврейской почве, а может, и серьезной хронической болезнью? Может, я — типичный еврей-параноик, приписывающий ложную значительность элементарной проблеме, с которой легко справиться самым обычным способом, опираясь лишь на здравый смысл? Не зашел ли я слишком далеко, не напридумывал ли чего лишнего, того, чего и в помине не было? Не хотел ли я, чтобы нигде и никогда не было антисемитизма? Когда Мария умоляла меня не раскручивать дальше нашу ссору, почему я не послушал ее? Без конца твердя об этом, мусоля один и тот же вопрос, безжалостно нагнетая обстановку, мы с непреложной неизбежностью шли к разрыву: нельзя же безостановочно сыпать соль на раны! Но с другой стороны, меня спровоцировали, и изолировать себя от всей этой мерзости было не в моей власти! Конечно же, есть и другие варианты, и один из них — не поддаваться на провокацию. Но как можно оставаться спокойным, если сестра твоей жены называет тебя ублюдком и грязным жидом, а еще кто-то заявляет, будто ты провонял весь ресторан, а затем женщина, которую ты любишь, просит тебя не поднимать из-за этого шума? От всех этих вещей у тебя голова готова взорваться, хотя ты все время старался казаться вполне миролюбивым человеком. Вполне возможно и то, что я, не желая заставлять их сменить свою точку зрения (этого и в мыслях у меня не было), столкнулся с глубоко укоренившимся и коварным антисемитизмом английского пошиба. Такая общенациональная ненависть часто бывает тайной, хотя и проникающей во все сферы жизни, но в среде отличающихся спокойствием, хорошо воспитанных и умеющих скрывать свои чувства англичан злобные выходки вроде тех, что позволила себе эта съехавшая с катушек баба в ресторане или гребаная сестрица Марии, встречаются редко. Говоря иными словами, в Англии ненависть к евреям подсознательна, в открытую о них никто не скажет ни одного худого слова, и нигде ты не увидишь никаких признаков воинствующего антисемитизма, разве что только в неумеренно гневном осуждении Израиля молодыми людьми, собравшимися на вечеринку в тот злополучный день, что было совершенно нехарактерно для англичан.
В Америке, думал я, где люди заявляют о своей принадлежности к определенной национальности и отказываются от нее с такой же легкостью, как автомобилист прилепляет новый стикер к бамперу своей машины, все же существуют отдельные личности, завсегдатаи клубов, которые думают, будто находятся на земле арийцев, но даже там ничего подобного не происходит. В Штатах я мог бы вести себя как разумный человек, если бы она стала выяснять у меня, чем евреи отличаются от лиц кавказской национальности. Но здесь, где тебя постоянно топчут ногами, напоминая о твоем происхождении, где ты пожизненно приговорен с момента своего рождения, здесь, в стране истинных арийцев, где сестра твоей жены (а может, и ее мать) стоит во главе войска, борющегося за чистоту крови, где тебе дают понять, что тебя никто не приглашал и тебе лучше было бы никогда не появляться у них на пороге, я не мог снести оскорбления. Наше сходство было сильным и вполне реальным, но какую бы общность мы ни испытывали как соучастники рождественской службы, мы с Марией не были антропологами на земле сомалийцев; мы также не были сиротками, попавшими в шторм, — мы с ней были разного происхождения и родом из различных мест, и эти отличия, о которых мы столько говорили с ней, могли, как ржавчина, разъесть наши отношения, когда очарование первых дней немного померкнет. Мы не могли остаться просто «нами» и более ничем, а всех остальных послать к чертовой матери, — точно так же мы не могли послать к чертовой матери двадцатый век, когда он грубо вторгся в нашу идиллию. Вот где собака зарыта, думал я; даже если ее мамаша — упертая фанатичка, зараженная снобизмом высшего класса общества, Мария любит ее, и потому она в силках, расставленных ее родительницей. Она действительно не хочет, чтобы ее мать обращалась со своим внуком как с нехристем, и в то же время она не хочет воевать со мной, тогда как я не имею ни малейшей охоты проиграть этот бой, потеряв в нем свою женщину и своего ребенка. Как мне спасти тех, кого я люблю, от столкновения атавистических желаний? Господи, как это невыносимо — бродить среди людей с улыбкой на устах, понимая, что ты им совершенно не нужен! Как ужасно все время идти на компромиссы, даже во имя любви! Вот что я обнаружил: когда меня призывают согласиться с кем-либо, будь то еврей или нееврей, я всеми фибрами души протестую.
Прошлое, незабываемое прошлое управляло нами и могло поставить наше будущее под угрозу, если только я не предприму что-нибудь, чтобы остановить процесс. Мы так хорошо притерлись друг к другу, но в нашу гармонию вмешивалась история, связанная с каждым из кланов, из которых мы вышли и которые определяли всю нашу дальнейшую жизнь. Если я буду существовать рядом с ней, чувствуя, что она потворствует своим родственникам-антисемитам, следовательно, я найду и в ее душе отголоски антисемитизма, какими бы слабыми они ни были. Я буду думать, что она видит во мне только еврея, который нарочно соглашается с тем, чтобы еврейство в нем затмевало все остальное. Неужели мы допустим, чтобы мы оба поддались на эту старую как мир провокацию? А что, если я не смогу вытащить ее из той среды, в которую не желаю входить, даже если меня будут радостно приветствовать те, кто окружает Марию?
Я взял такси и велел шоферу отвезти меня в Чизик, к дому на реке, который мы купили и перепланировали, чтобы замкнуться в нем как в скорлупе, пытаясь сберечь все, что, по нашим фантазиям, у нас было. Я ехал к дому который общими усилиями был перекроен так, что превратился в «наш дом», и который стал символом моей собственной трансформации. Этот дом, олицетворяющий рационализм, был теплым, уютным местом, где человек может найти себе пристанище и где стены были предназначены для защиты более важных вещей, чем моя писательская мания. В тот момент в моем воображении все представлялось возможным, кроме конкретных, земных забот о доме и семье.