— Давай-ка быстро — за молоком. Попьем парного.
— Почему я, а не Мишка? — проскрипело в ответ.
— Он на реке. Не побегу же я за ним!
— Я могу сбегать.
— Вот и сбегай, только не за Мишкой, а за молоком.
В ответ — долгое молчание. Федя тихо сочился, как скала, именно сочился, а не плакал, ибо плач — проявление внутренней активности и одновременно расход сил, от плача люди устают, от бурных рыданий на ногах не держатся. Федя самопроизвольно сочился — из серых глаз, немного из носа, не сопровождая истечение никакими звуками и вряд ли даже замечая, что с ним происходит, как не замечает скала выбивающейся из нее влаги. Самозащита Феди осуществлялась с минимальным расходом сил, и эта бессознательная бережь к себе была несомненным, хотя и побочным признаком художественной натуры.
— Как тебе не стыдно? — наседала Вера Нестеровна. — Неужели ты не можешь принести бидон молока?
Мир был опять назойлив, резок, несправедлив, и Самоцветов перешел к активной обороне.
— Я маленький, — произнес он сипло и жалобно. — Мне тяжело.
— Зачем ты врешь? Ты же таскаешь воду из колодца, да еще как!
— Вместе с Мишкой… А потом, вода — другое дело! — Сочь заметно усилилась.
— А какая разница?
— Очень даже большая!.. Молоко жирное, а вода пустая, у нее удельный вес меньше.
— Чего?.. Чего?..
— А ничего!.. У бабы Дуни — ярославка, жирность молока четыре и три сотых процента. Поноси такое!..
— Ну, знаешь! — озадачилась Вера Нестеровна. — Ты меня совсем задурил. Без сигареты не обойтись. Ладно, сама схожу.
И мгновенно иссяк родник, скала перестала сочиться. Федя тихонько побрел прочь, ориентируясь по новому, уточненному плану, вскоре он оказался возле уборной, где и скрылся.
Он пробыл там ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы Миша Княжевич вернулся с реки. Федя правильно рассчитал, что Вере Нестеровне будет лень идти самой, а бодрящий дымок сигареты, глядишь, и подскажет ей какие-то контрдоводы. Не ожидавший худого, Миша получил в руки бидон и указание: одна нога здесь, другая — там.
— А Федька что? — хмуро спросил он.
— Какой тебе еще Федька? Сказано — ступай!..
Миша взял ведро и пошел тропинкой, ведущей мимо уборной. Здесь он с силой рванул ручку двери, которая была на запоре.
— Ну погоди, гад!..
Он скрылся за плетнем, а я увидел в репейнике знакомую фигурку, с верткостью ласки устремившуюся за ним следом сквозь колючие заросли…
Наш скромный завтрак сильно затянулся по вине Княжевича и Самоцветова: первый читал Сартра, второй погрузился в «Занимательную астрологию», оба тыкали вилками мимо пищи и обливались молоком под вопли Веры Нестеровны, и я чуть было не пропустил поучительное зрелище.
Все малолетнее население нашего микрорайона собралось возле соседней избы, где бравый капитан в полном параде — фуражка, бушлат, шерстяные подштанники, сейчас опущенные на калоши, — задумчиво и мощно мочился на лопухи, бузину, плетень, сарай, подсвинка, кур, на еще зеленые головы подсолнухов, котенка, неосторожно ступившего в зону орошения.
— Он ведерный самовар выпивает, — шепнул за моей спиной Федя. В голосе его звучало глубокое уважение.
— А ты на крышу можешь? — спросил Миша.
Богатырь даже не оглянулся, спокойно направил брандспойт вверх, и золотая струя заколотила по тесовой крыше.
— А в трубу?
Струя взмыла и рассыпалась брызгами в изножье кирпичной прокопченной трубы.
— Раньше надо было говорить, — недовольно проворчал «моряк». — Напора уже нету.
Он отдал последнее ближайшим окрестностям и натянул подштанники. Дети исчезли разом, как воробьи. У крыльца Вера Нестеровна утешала вновь обернувшегося слезоточивой скалой Федю:
— Ну, что ты нюни распустил?.. Не по-мужски это. Дал бы ему сдачи, он бы — тебе, а я — ему… Так бы врезала! — добавила она кровожадно.
Откуда-то сверху послышался крик, мы дружно вскинули головы и увидели летящего с неба Княжевича. Он действительно летел, вернее, шел на посадку, раскорячившись, с вытаращенными от ужаса глазами. Лишь когда он благополучно приземлился на крыше своего дома, слегка ее проломив, мы догадались, что произошло. Рассчитавшись с Федей, он счел за лучшее на время исчезнуть, не удаляясь значительно от родного порога. Лучше всего этой цели служила высоченная плакучая береза, простершая свои ветви над избой. Он мог спокойно отсидеться в густой листве, но его заинтересовали клеветы коварного плаксы Самоцветова и какой кары надо ждать. Миша стал тихонько продвигаться по суку, Но толстый, крепкий с виду сук оказался гнилым и обломился.
Сейчас Миша, гордо подбоченившись, стоял на крыше, а мы, потрясенные и растерянные, смотрели на него снизу вверх, и очарованная девочка Маша, забыв об осторожности, прыгала и восторженно хлопала в ладоши, сияя драгоценными синими сейчас глазами.
— Ты здесь? — накинулась на нее Вера Нестеровна. — Опять без спроса?
Девочка понурилась, зеленая тоска налила ее глаза, отражавшие траву.
— Она тут с утра ошивается, — совершил донос Самоцветов и почему-то сразу перестал сочиться.
— А ты не ябедничай, — огрызнулась Вера Нестеровна.
Маша медленно, потерянно побрела прочь, чтобы спрятаться где-то поблизости.
— Мишка, мерзавец, спускайся сюда, — голос Веры Нестеровны звучал чуть устало, — надо надрать тебе уши.
Миша не откликнулся на соблазнительное предложение, он стоял, брезгливо выпятив нижнюю губу и презирая нас, как только может презирать сын неба жалких земных ползунов.
— Миша, спустись, мальчик, мама даст тебе в глаз, — попросила Вера Нестеровна.
Миша не внял, сохраняя свою высоту — в прямом и переносном смысле слова.
— Ты упадешь, дурачок, и сломаешь ручки-ножки. Сойди, сыночек, тебе ничего не будет… Ну и черт с тобой! — Вера Нестеровна потянулась за сигаретами. — Нужен ты мне больно, такое барахло. Живи на крыше, бандит, мы с отцом другого сделаем.
Это Мишу не устраивало, он хотел остаться единственным. Юркнув в чердачное окно, он через мгновение оказался внизу. Но мать уже забыла о нем. Ее интересовало сейчас, почему верлибр не привился русской поэзии. Я этого не знал, но случившийся рядом Грациус — он упорно играл в рыболова, пропадая весь день на реке, — стал доказывать, что верлибром пользовались и пользуются поныне многие отечественные поэты…
Остаток дня прошел спокойно, если не считать появления за ужином человека, о котором мы с Грациусом как-то забыли. Он сидел, уткнувшись в толстый фолиант, и не поднял головы, чтобы поздороваться с нами, лишь буркнул что-то неотчетливо приветливое. Я высчитал, что это муж Веры Нестеровны. Запомнить его было трудно, поскольку он то сбривал, то вновь отращивал козлиную бородку. Был он светилом эндокринологии, в силу чего (закон контрастов) почти все время тратил на перевод Тита Ливия с латинского, И еще он часто болел радикулитом, поэтому мы не видели его до сих пор — очередной приступ. Естественно, что при таком недуге отпуск он проводил только в горах. Самое же удивительное, что истинным главой дома был этот молчун-невидимка, а не громогласная богатырша Вера Нестеровна. Он вроде ни во что не вмешивался, но катилась семейная телега его волей и разумением. А еще более невероятно, что Вера Нестеровна была счастлива с ним.
Я заметил, что Грациус, который и сам не был вполне реален, смущен, даже напуган появлением этого полупризрака. Вспомнилось уайльдовское: кентервилльский дух боялся привидений…
И снова была прекрасная ночь и петушиное утро…
Грациус соблазнил меня рыбалкой. Он ходил и на вечерние, и на утренние зорьки, но без успеха. Это меня удивляло: за что бы ни брался Грациус, у него неизменно все получалось, и если в чистой, полноводной Угре был хоть один ершик, он должен был достаться Грациусу. «Раз в положенное время нет клева, значит, берет в бесклевье», — мудро решил Грациус, и мы отправились на машине знакомой дорогой, через комарино-слепнево-оводовый лес к тому месту, где однажды купались. В лесном коридоре крылатая нечисть так облепила лобовое стекло, что дорога пропала. И сколь ни сноровисто вел машину Грациус, нас так тряхнуло, что я едва не прошиб головой крышу. Водитель не пострадал. «А говорят, что у „Волги“ тонкая жесть! — заметил Грациус. — Это же броня. Но и черепушка у вас тоже крепкая», — добавил он одобрительно, и мы вырвались из лесного сумрака в свет поляны.
Было настоящим удовольствием смотреть, как Грациус налаживает удильную снасть и надувает лодку, меня, «безрукого», он ни к чему не подпускал. У Грациуса необыкновенно умелые руки. Своими бледными, веснушчатыми тонкими пальцами он творит поистине чудеса; может отремонтировать любую технику, склеить расколовшуюся на сто осколков фарфоровую чашку, так что не увидишь «швов», мастерски реставрирует иконы, картины, старинную мебель, неподражаем в карточных фокусах, требующих ловкости рук, — предметы исчезают, стоит ему проделать молниеносные пассы, равно и возникают из воздуха. Дико думать такое о кристально честном Грациусе, но мне кажется, что в нем погиб гениальный карточный шулер.