И это все? Довольно скудный послужной список, но чего еще можно было требовать от Элиота и Нэлли Нейлз? Религиозного рвения бородатых пророков, огненных коней Апокалипсиса, громов и молний, священных заповедей, высеченных в камне на древнем языке?
— Мы честные и порядочные люди, — сердито заключила она. — И я отказываюсь чувствовать себя в чем-либо виноватой.
— Я и не хочу, чтобы вы чувствовали себя виноватой, миссис Нейлз. Ни в честности, ни в порядочности я большой беды не вижу, но факт остается фактом — сын ваш болен, и притом серьезно.
Позвонил телефон. Нэлли сняла трубку, и чей-то голос попросил доктора.
— Нет, меньше пятидесяти тысяч я за этот дом не возьму, — сказал доктор. — Если хотите что-нибудь подешевле, я могу предложить вам хороший современный домик с участком на Каштановой улице. Да, да, я знаю, что он был оценен в тридцать тысяч, но то было восемь лет назад. Пятьдесят тысяч — последняя моя цена. Простите, пожалуйста, — сказал доктор, обращаясь к Нэлли.
— Что вы, что вы, — вежливо сказала Нэлли, хоть ее и возмутил этот разговор. «Интересно, — подумала она, — какая профессия у этого человека основная, а какая — побочная? То ли он торгует недвижимостью в свободное от врачевания время, то ли излечение сумасшедших его вторая профессия, его хобби?»
— Вы приедете проведать его еще раз? — спросила она.
— Только если он захочет меня видеть сам, — сказал доктор. — А так это бессмысленная трата ваших денег и моего времени.
Когда доктор уехал, Нэлли поднялась к Тони и спросила его, как он себя чувствует.
— Да все так же, — сказал Тони. — Мне ужасно грустно. Мне все кажется, будто мы живем в карточном домике. Когда я был маленький и болел, ты мне строила карточные домики, я на них дул, и они рассыпались. У нас хороший дом, и я его люблю, но только мне кажется, что это карточный домик.
Третьим был призван специалист по нарушениям сна. Он приехал из Нью-Йорка поездом, а от станции — на такси. Нэлли он показался похожим на слесаря-водопроводчика. В одной руке у него был баул, в другой небольшой чемоданчик с инструментом. Когда Нэлли спросила, не причинит ли он Тони боль, специалист уверил ее, что он всего лишь приложит к нему несколько электродов, которые записывают температуру разных участков тела больного. Нэлли показала ему гостевую комнату и хотела было провести его к Тони, но он ее остановил.
— Я, пожалуй, сперва сосну, — сказал он. — Ведь мне придется бодрствовать почти всю ночь.
Вам ничего не нужно? — спросила Нэлли.
— Нет, спасибо. Я просто подремлю.
И доктор закрыл дверь.
В пять часов вечера он спустился вниз, и Нэлли предложила ему коктейль.
— Спасибо, — сказал он, — не потребляю. Я состою в обществе трезвенников. Вот уже полтора года не принимаю. Видели бы вы меня раньше! Я весил двести пятьдесят фунтов, и большая часть этого веса приходилась на джин. Первая группа трезвенников, в которую я вступил, была в Гринвич-Вилледже. Там мне не понравилось. Дело в том, что там все чокнутые. Я перешел в другую группу, на Шестидесятых улицах в Восточной части Нью-Йорка. Вот это была группа, я вам скажу! Все как на подбор — крупные бизнесмены, адвокаты, доктора и, верьте, нет ли, миссис Нейлз, — никого из шпаны. Мы развлекаемся тем, что описываем друг другу свои ощущения, связанные с воздержанием. Жуткое дело, я вам скажу! Это все равно что описывать путешествие в преисподнюю. Мы делимся впечатлениями, как туристы, которые побывали в одних и тех же краях. Превосходная компания! Перед тем как разойтись, мы все вместе молимся. Монахи и священники, наверное, все время думают о боге. Как проснутся утром, у них первая мысль о боге, и, наверное, все, что они видят в течение дня, напоминает им о боге, ну и, разумеется, они молятся богу перед сном. Вот и со мной было точно так, только думал я не о боге, а о бутылке. Я думал о ней с утра, я думал о ней весь день, и, засыпая, я был полон мыслей о ней. Бутылка была для меня все равно что бог, то есть я хочу сказать, что она была вездесуща, как бог. Облака на небе напоминали мне бутылку, дождь напоминал о бутылке, звезды напоминали о бутылке. Раньше, когда я еще не был пьяницей, мне снились девушки, а потом я только и видел во сне что бутылки. Вот, говорят, сны исходят из глубин нашего подсознания, как, например, все, что связано с сексом, ну, а мне только и снились что бутылки. Мне снилось, что у меня в одной руке стакан, а в другой — бутылка. Затем, что я наливаю в стакан два-три глотка виски — самую малость! Затем я их выпиваю, и мне снится, что мне хорошо, как бывало когда-то. Ну совсем, понимаете, будто я начинаю новую жизнь. Снились же мне всегда либо виски, либо джин, либо водка. Ром мне никогда не снился. Я его не уважал. Просто я видел, будто сижу себе, смотрю комиксы по телевизору и потягиваю виски, и так-то мне легко, будто я съезжаю вниз, вниз, по гладкому шесту. А утром просыпаюсь весь в испарине, жить не хочется, и начинаю опять думать о том, как бы выпить.
За ужином специалист по нарушениям сна пытался объяснить, в чем заключается его профессия, но он пересыпал свою речь медицинскими терминами, и ни Нэлли, ни Элиот не смогли составить себе ясного представления о ней. В восемь часов, сказав: «А теперь — за работу!» — он прихватил свой чемоданчик с инструментом, пошел наверх к Тони и закрыл за собой дверь. К завтраку он спустился с красными глазами: по всей видимости, он не спал всю ночь. Нейлз отвез его на станцию и в субботу получил от него подробный отчет по почте:
«Больной перешел в гипнотическое состояние в 9.12, с соответственным понижением температуры тела. Спал в позе Фэнчона, то есть на животе, подогнув правую ногу. В 10.00 у него было сновидение, которое длилось две минуты и сопровождалось повышением температуры, а также расслаблением кардиоваскулярного напряжения. В 10.03 переменил положение на нимбовидное, согнув левую ногу в колене. Следующее сновидение наступило в 1.15 и длилось три минуты. Оно вызвало возбуждение, от которого он проснулся, но вскоре принял пренатальное положение и вновь заснул. Температура без изменений. В 3.10 он вернулся в фэнчоновскую позу и начал храпеть. Храп носил как назальный, так и оральный характер и длился восемь минут тридцать три секунды…».
Вся реляция занимала пять машинописных страниц, и к ней был приложен счет на пятьсот долларов.
Страдания и боль представлялись раньше Нейлзу некой таинственной страной, простирающейся где-то за пределами Западной Европы. Это было государство, по всей видимости, феодальное, раскинувшееся среди гористого ландшафта, по которому Нейлзу никогда не доведется путешествовать, ибо оно не входит в маршруты, предусмотренные его агентом по туризму. Время от времени до Нейлза доходили открытки из этой отдаленной страны с изображением памятника Эскулапу на фоне снежных гор. На оборотной стороне бывал примерно такой текст: «Эдну держат на понтапоне, по расчетам врачей, ей осталось жить еще недели три, но она была бы рада получить от вас весточку». В ответ Нейлз посылал забавные письма для развлечения умирающих и отправлял их в далекий старомодный городок, где из часов городской ратуши выходили хромые, скособоченные человечки, где вместо статуй городские парки украшали исторгнутые болью из воображения художника безобразные химеры, где дворец переделан в больницу, а в окружающем его рву под арками мостов пенятся кровавые ручьи. Жизненный путь Нейлза не пролегал через эту страну, и можно вообразить его изумление и ужас, когда он однажды ночью очнулся от сна, в котором ему привиделось, будто он едет поездом и смотрит из окна вагона на страшную горную цепь со снежными вершинами, что пересекает тот далекий край.
К двенадцатому дню болезни Тони у Нейлза кончилась пора святого неведения. Не то чтобы он прежде считал, будто дары фортуны раздаются, как орешки на детских праздниках, но где-то в душе у него ютилось смутное представление о том, что всякому положено получить свою долю животных радостей, тяжкого труда, денег и любви. Точно так же, как в глубине души он считал, что чудовищная несправедливость, которую он не мог не видеть вокруг, является загадкой, к нему самому не имеющей никакого касательства. Счастливец! И вот вдруг его сын чуть ли не при смерти, и это не просто еще один новый факт в жизни Нейлза, — отныне это сделалось единственным содержанием его жизни. Ему предстояло познать одержимость человека, породнившегося с горем. Первой мыслью его по пробуждении было — вдруг он услышит шаги Тони на лестнице! И чем бы ни был занят Нейлз — пил ли виски с друзьями, играл ли в карты, работал ли в конторе, тревожился ли о доходах, — это было лишь временным отвлечением от всепоглощающего образа гибнущего сына, судорожно сжимавшего руками подушку. Познав одержимость человека, которого постигло горе, он вскоре познакомился и с другим явлением — грубой завистью, снедающей того, кого покинула удача. За что, изо всех юношей Буллет-Парка, за что именно на долю его мальчика выпала такая участь — сделаться жертвой рокового недуга? Нет, сам он не стал бы задавать такой вопрос, — это окружающие с утра до ночи, на всем протяжении дня, беспощадно вынуждали его задавать себе такой вопрос. Веселый, беспечный смех на железнодорожной платформе заставлял Нейлза горько вопрошать, отчего сыновья его друзей ходят, бегают на воле, между тем как его сын прикован к постели. Во время ленча с друзьями, которые неизбежно заводили разговор об успехах своих сыновей, он испытывал такую глубокую грусть и тоску, что чувствовал почти физическое отчуждение от них. Когда он видел человека, бегущего по улице, ему хотелось крикнуть тому вслед: «Стой, стой, стой, стой! Мой Тони тоже был таким же сильным и быстрым, как ты!» Некогда патриот своего образа жизни, он теперь чувствовал себя мятежным подданным, затаившим месть и измену, готовым на диверсию и шпионаж.