Стоял февраль, первая среда Великого поста, и от пола тянуло холодом, даже сыростью, проникавшей сквозь его черную рясу. Он лежал в проходе между хоров, располагавшихся по обе стороны нефа друг напротив друга, и слушал, как монахи поют вечернюю молитву.
– «О любимая, о сладчайшая Дева Мария», негромко, как эстрадный певец, мурлыкал брат Тимоти.
Когда они закончили «Сальве Реджина», он услышал скрип поднимающихся сидений, а затем усталое шарканье монахов, выстраивавшихся в ряд, чтобы аббат окропил их святой водой. Наконец почти везде погасили свет, кроме лампочки, горевшей рядом с сиденьем аббата, и брат Томас остался в потемках и в величественной тишине.
В свои сорок четыре года он был самым молодым из братии, к тому же новеньким, так называемым послушником, принесшим временные обеты. До принесения торжественных вечных обетов – usque ad mortem, до самой смерти, – оставалось всего четыре месяца. О чем он думал, поучительным тоном разговаривая с тем туристом в сувенирной лавке, как будто провел здесь полжизни? Зачем было так распространяться о рыболовных снастях?
Он лежал и проклинал себя. Это дало отцу Себастьяну, по сути моряку, а не монаху, возможность пролистать его записную книжку и обеспокоиться его душевным состоянием. Он отнес ее аббату, человеку старой закалки и стопроцентному ирландцу. Брата Томаса призвали в кабинет аббата, «грозный папский застенок», как он иногда называл его про себя. И вот теперь он лежит на полу.
Аббат читал ему мораль по крайней мере дюжину раз, но наказание последовало впервые, и оказалось, что лежать здесь на самом деле не так уж и плохо. Он останется лежать до тех пор, пока аббат не почувствует, что он уже достаточно долго размышляет над опасностями, кроющимися в сомнении, и не пошлет кого-нибудь, чтобы его отпустить. Он лежал уже час, возможно больше.
От пола в церкви пахло хозяйственным мылом «Мерфи» и чем-то тошнотворным и слегка напоминающим запах навоза, что – как он понял – было смесью болотной грязи и садовых удобрений. Она забилась в микроскопические трещины в досках пола и затвердела там, нанесенная подошвами монашеских сандалий за последние пятьдесят лет.
Здесь, в этом возвышенном месте – где все они воображали, что закованы в святость, беспрестанно распевая псалмы и читая молитвы, – все было покрыто этим невидимым глазу слоем грязи и коровьего дерьма. Однажды брату Томасу приснились ноги Христа – не распятие, не воскресение и не Пресвятое Сердце, а ноги.
Запах, источаемый церковным полом, даже ногами Господа нашего из его сна, тем не менее наводил его на более возвышенные мысли о религии. Другие монахи, к примеру отец Себастьян, стали бы порицать восхваление грязи, забившейся в трещины пола, как нечестивое, но лежавший на нем брат Томас вдруг осознал, что обоняет тонкую патину самой беспорочной красоты и поразительной святости. Он обонял самое землю.
Он прожил в аббатстве Святой Сенары на маленьком острове у побережья Южной Каролины уже почти пять лет, и каждый из прошедших годов был костью, которую он глодал в темноте. И ни разу ему не попалась мозговая косточка, ни разу не мелькнул свет, хотя время от времени он чувствовал, как случайный, невесть откуда вырвавшийся луч пронзает его. Точно так же, как мгновение назад, когда он ощутил запах.
После того как закончилась его другая жизнь – та, с женой и неродившимся ребенком, он неизлечимо помешался. Иногда поиски заводили его в тупик, как если бы глаз хотел обратить зрение вспять, чтобы увидеть самое себя. Единственное, что ему удалось заметить, – это что Бог кроется повсюду и на удивление зауряден. И все.
Его мирское имя было Уит О'Коннер. Прежде, в другой жизни, он был поверенным, преследовавшим промышленников, загрязнявших окружающую среду. У него был кирпичный дом с благоустроенным двориком и жена Линда на седьмом с половиной месяце беременности. Она работала менеджером в клинике у ортодонта, хотя после родов собиралась остаться дома и воспитывать ребенка, что было не в моде. Ему нравилась эта ее черта – то, что она не гонится за модой. Они встретились в Дьюке, обвенчались днем в воскресенье сразу после окончания службы в ее крохотной семейной методистской церкви недалеко от Флэт-Рока, Северная Каролина, и никогда не расставались, пока у ехавшего перед ней по 77-му шоссе грузовика не полетела покрышка. Врач много раз твердил ему, что она скончалась почти мгновенно, как если бы ее скорый уход мог кого-то утешить.
Чувство покинутости было безмерным – покинутости не только Линдой и будущим ребенком, но и Богом, в которого он действительно верил. Той верой, которая свойственна безгранично страдающему человеку.
В день смерти Линда позвонила ему с работы и сказала, что теперь уверена – у них будет девочка.
До тех пор она не могла сказать ничего определенного, хотя лично он все время верил, что будет мальчик. Уверенность появилась у нее, когда она в то утро принимала духи. Она просто потрогала живот, и все стало ясно. Он улыбнулся, вспомнив об этом, и его губы слегка коснулись пола. После похорон он узнал от коронера, что Линда была права.
Он не мог точно вспомнить, когда ему впервые пришло в голову приехать сюда, но это случилось примерно через год после ее смерти. Он послал в монастырь свидетельства о крещении и причастии, рекомендации двух священников и длинное, тщательно составленное письмо. Однако до сих пор все, включая аббата, говорили, что он бежит от своей печали. Они и понятия не имели, о чем идет речь. Он выносил свою печаль и даже почти полюбил ее. Он так долго не хотел отказываться от нее, потому что расстаться с печалью было все равно что расстаться с Линдой.
Иногда ему самому казалось непостижимым, зачем он связал свою судьбу с этими стареющими людьми. Некоторые были настолько сварливы, что он – а это было ему не свойственно – начал избегать их, а по крайней мере четверо медленно и тяжело передвигались с ходунками и практически не выбирались из лазарета. Один из монахов, брат Фабиан, без конца жаловался в письмах Папе на то, что творится вокруг, и расклеивал копии в коридорах. У брата Бэзила был какой-то странный тик, и он вдруг выкрикивал Шип!», когда пел хор или в разгар какого-нибудь другого священнодействия. Мил! Что это значило? Вначале это сводило брата Томаса с ума. Но брат Бэзил был, по крайней мере, добрым, не таким, как отец Себастьян.
Брат Томас не из тех, кто идеализирует монастыри, а если бы и был, то его иллюзии улетучились бы через неделю.
Просто его печаль разверзлась еще большей бездной.
«Я приехал сюда не ради ответов, – записал он в своей книжке в тот первый год, – а чтобы научиться жить в мире безо всего и безо всех».
Если честно, то за три года его трижды выгоняли из монастыря, пока аббат, отец Энтони, окончательно не принял его. Брат Томас был уверен, что это не потому; что аббат изменил свое мнение о нем, а потому, что он слишком ему надоел. И еще потому, что им нужен был мужчина помоложе, кто-нибудь, кто мог бы добираться по лестнице до деревянных перекрытий церкви и вворачивать лампочки, кто разбирался бы в компьютерах и знал, что слово «перезагрузка» не обязательно значит, что речь идет о каких-то грузах, как, похоже, думали некоторые монахи. Прежде всего им нужен был кто-то, кто мог бы плавать на их маленькой лодке по протокам, измерять и взвешивать яйца цапель, пересчитывать выводки и брать пробы воды на соленость – работа, которую монастырь подрядился выполнять для южнокаролинского министерства природных ресурсов, чтобы получить дополнительный доход. Брат Томас был счастлив заниматься ею. Ему нравилось пропадать на птичьих базарах.
Его руки начали слегка побаливать возле локтей. Он переменил позу и повернул голову в другую сторону. Он видел церковь, как могла бы ее увидеть мышь. Как жук. Не отрывая головы от пола, он закатил глаза, посмотрел вверх, и ему показалось, что он лежит на дне мира. Место, откуда все лестницы берут начало, – так, кажется, написал Йетс? Здесь, в монастыре, он подолгу читал, преимущественно поэзию, систематически беря один том за другим в библиотеке. Йетс нравился ему больше всех.
Лежа на полу, брат Томас почувствовал, что самомнения в нем становится меньше, и его осенило, что всем важным персонам – конгрессменам, кардиналам – неплохо бы немного полежать здесь. Пусть полежат, посмотрят вверх и увидят, насколько иным все может показаться.
Он не спорил, что, прежде чем приехать сюда, чересчур важничал. Дела, которые он вел – большинство на высоком уровне, – часто позволяли его имени и фотографиям мелькать на первых страницах газет штата, и временами он все еще думал о той жизни с ностальгией. Он вспомнил, как однажды помешал крупной компании по производству земляных работ вывозить буровую грязь из Нью-Йорка, и как потом попал на страницы «Нью-Йорк тайме», и про все телеинтервью, которые тогда давал. Память об этом согревала.