Когда кашица была отодвинута в сторону и тут же застыла на морозе, он наметил два новых крестика. Теперь пришлось отвернуться девочкам, а мы, расстегнув штаны, помогли Мальке тем, что растопили еще несколько сантиметров ледяного покрова, пробурив два новых желобка, однако все еще недостаточно глубоких. Он к нам не присоединился. Мы об этом и не заикнулись, опасаясь, что девочки начнут его подзадоривать.
Как только мы закончили свое дело — кузины и рта раскрыть не успели, — Мальке тут же спровадил нас. Поднявшись на торосы, мы оглянулись. Он, не оголяя шеи, натянул шарф вместе с английской булавкой на подбородок и нос. Шерстяные шарики, они же «бомбошки», красные в белую крапинку, вылезли между шарфом и воротником пальто. Он продолжал скалывать лед в углубленном нами и девочками желобке вокруг лунки, сгорбив спину над паром, поднимавшимся, словно в прачечной, над лункой, куда заглядывало солнце.
На обратном пути к Брезену разговор шел только о нем. Обе кузины, по очереди или наперебой, задавали столько вопросов, что мы не успевали отвечать. Когда младшая спросила, почему Мальке носит шарф так высоко под самым подбородком, будто бандаж, который надевают человеку с поврежденным шейным позвонком, а старшая тоже поинтересовалась шарфом, Шиллинг, почуяв маленький шанс, принялся расписывать адамово яблоко Мальке, словно речь шла о большом зобе. Он утрированно изображал глотательные движения, копируя Мальке, снял лыжную шапку, развел пальцами волосы на прямой пробор, чем заставил наконец девочек рассмеяться и назвать Мальке чудиком, у которого с головой не все в порядке.
Хоть мы и завоевали эту маленькую победу за твой счет — я тоже внес свою лепту, изобразив твои взаимоотношения с Девой Марией, — однако через неделю мои кузины вернулись в Берлин, а нам так и не удалось подбить их на что-нибудь эдакое, если не считать обычного тисканья в кино.
Не стану умалчивать, что на следующий день я довольно рано добрался трамваем до Брезена, прошел в густом прибрежном тумане по льду и, едва не потеряв нашу посудину, отыскал пробитую лунку над носовым отсеком, которую вновь затянула образовавшаяся за ночь ледяная пленка — я с трудом продавил ее каблуком, а потом, разбив предусмотрительно захваченной отцовской тростью с острым металлическим наконечником, принялся ковыряться в ледяном крошеве черно-серой полыньи. Когда трость ушла в глубину почти по рукоять, а вода едва не замочила перчатку, наконечник наткнулся на палубу — нет, не сразу, сначала я провалился куда-то в бездну, но потом поискал по краям лунки, и тогда трость уперлась во что-то твердое; я провел железом по железу — это был ничем не загороженный люк носового отсека. Подобно тому как в стопке тарелок одна тарелка лежит на другой, люк находился вроде точно под лункой — вру, не бывает «вроде точно»; то ли люк был чуть больше лунки, то ли наоборот, но люк находился примерно под ней, отчего я почувствовал нечто вроде сладкой гордости за Мальке и даже подарил бы тебе мои наручные часы.
Я пробыл там добрый десяток минут, сидя на круглой ледяной крышке толщиной сантиметров в сорок, которая лежала рядом с лункой. Во второй трети толщи этой круглой льдины виднелся нежно-желтый ободок, оставшийся со вчерашнего дня след мочи. Он предоставил нам возможность помочь. Но Мальке вырубил бы свою лунку и сам. Может, он вообще умел обходиться без публики? Может, существовали вещи, которые он показывал только самому себе? Ведь даже чайки не подивились бы твоей лунке над люком носового отсека, если бы я не пришел подивиться тебе.
Публика у него имелась всегда. Если я теперь говорю «всегда», даже когда он один вырубил свою круглую лунку на обледенелой посудине, а Дева Мария стояла перед ним или за спиной, глядя на топорик и восторгаясь усердием, то церковь должна была бы подтвердить мою правоту; но, допустим, церковь не может признать Деву Марию зрительницей всех номеров и аттракционов Мальке, тем не менее Дева Мария всегда внимательно следила за ним: мне ли этого не знать — ведь я был министрантом, сначала у его преподобия отца Винке в храме Сердца Христова, потом у Гусевского в церкви Девы Марии. Участвовал в богослужениях, хотя, взрослея, постепенно терял веру в чудеса, творящиеся перед алтарем. Мне нравился сам церемониал. Я старался. Не халтурил, как другие. Пожалуй, я до сих пор не вполне уверен: может, в дарохранительнице, перед ней или за ней что-то все-таки… Короче, его преподобие отец Гусевский бывал рад, когда я оказывался одним из двух министрантов, поскольку между приношением святых даров и пресуществлением я никогда не менялся коллекционными картинками из сигаретных пачек, как это нередко делали другие мальчики, вовремя звонил колокольцами и не приторговывал вином для причастия. Ведь министранты ведут себя хуже некуда: мало того что они раскладывают на алтарных ступенях всякий мальчишеский хлам, бьются об заклад на монеты или старые подшипники, они и в ходе вступительной молитвы вместо слов литургии или в промежутках между латинскими текстами устраивают друг другу проверки насчет технических характеристик действующих или выведенных из строя боевых кораблей: «Introibo ad altare Dei…[7] — В каком году был спущен со стапелей крейсер „Эритрея“? — В тридцать шестом. — Особенности? — Ad Deum, qui laetificat juventutem meam…[8] — Единственный итальянский крейсер в Восточной Африке. — Водоизмещение? — Deus fortitude mea…[9] — Две тысячи семьдесят две тонны. — Сколько дает узлов? — Et introibo ad altare Dei…[10] — He знаю. — Вооружение? — Sicut erat in principio…[11] — Шесть стопятидесятимиллиметровых орудий, четыре семидесятишестимиллиметровых… — Неверно! — …et nunc et semper…[12] — Верно. — Как называются немецкие учебные суда для артиллеристов? — …et in saecula saeculorum. Amen[13]. — „Муха“ и „Овод“.»
Позднее я служил в церкви Девы Марии нерегулярно, приходил лишь тогда, когда отец Гусевский посылал за мной, потому что министранты бросали его из-за воскресных походов и марш-бросков или сбора пожертвований для «зимней помощи».
Все это упомянуто лишь для того, чтобы указать на мое место возле главного алтаря, ибо от главного алтаря было удобно наблюдать за Мальке, когда он стоял на коленях перед алтарем Девы Марии. Молился он самозабвенно! Глаза выпучены. Взгляд все больше стекленеет. Рот сморщен и постоянно движется, не соблюдая знаков препинания. Так выброшенная на берег рыба равномерно хватает ртом воздух. Эта картинка наглядно свидетельствует о той отрешенности, с которой молился Мальке. Когда мы с его преподобием отцом Гусевским, проходя вдоль алтарной преграды, приближались к Мальке — он всегда стоял на коленях слева, если смотреть от алтаря, — перед нами оказывался человек, напрочь забывший обо всяких предосторожностях: шарф с огромной английской булавкой развязан, глаза выпучены — он запрокидывал голову с прямым пробором, высовывал язык и в этой позе выставлял напоказ свою живую мышь, я запросто мог бы схватить ее рукой, настолько беззащитным становился этот зверек. Но похоже, Йоахим Мальке чувствовал, что именно притягивало к себе чужой взгляд, и резко отодвигался. Утрированным глотательным движением он, возможно, хотел привлечь к себе внимание стеклянных глаз Девы Марии, стоящей поодаль, ибо я не могу поверить, чтобы Мальке когда-либо делал что-нибудь не на публику.
В церкви Девы Марии я никогда не видел на нем «бомбошек». Он вообще все реже надевал шерстяные шарики, хотя среди гимназистов они как раз теперь по-настоящему вошли в моду. Порой, когда мы стояли втроем на школьном дворе все под тем же каштаном, оживленно болтая и сотрясая дурацкие шерстяные изделия, Мальке снимал с шеи «бомбошки», но после второго звонка на урок он за неимением другого противовеса нерешительно возвращал их на прежнее место, повязывая в виде «бабочки».
Когда бывший ученик и выпускник нашей гимназии впервые вернулся с фронта, побывав по пути в ставке фюрера и получив там железную регалию, то прямо посреди урока раздался звонок, созывавший нас в актовый зал. Молодой человек стоял перед нами на фоне высоких окон, широколистных растений в больших горшках и всего преподавательского состава, рассевшегося полукругом; с регалией на шее, он стоял не за старой темно-коричневой кафедрой, а рядом с ней и, морща маленький розовый рот, жестикулируя, говорил поверх наших голов; я заметил, как уши у Йоахима Мальке, сидевшего передо мной и Шиллингом, сделались прозрачными и пунцовыми; он выпрямился, откинулся назад, его правая рука потянулась ощупывать шею, будто его мучило удушье, после чего под сиденье что-то упало — шерстяные комочки, «бомбошки», шарики, кажется, смесь зеленого и красного. Лейтенант военно-воздушных сил говорил поначалу слишком тихо, с запинками и довольно симпатичной неловкостью, несколько раз краснел, хотя его рассказ не давал к тому ни малейшего повода: «…Не думайте, что все так просто: нажал на гашетку — и готово. Иногда неделями пусто. Зато когда началась заваруха над Ла-Маншем, я сказал себе: сейчас или никогда. И точно. При первом же боевом вылете встречаем соединение бомбардировщиков под прикрытием истребителей; завертелась настоящая карусель, то выше облаков, то ниже, сплошные виражи. Набираю высоту, подо мной кружат три „Спитфайера“, страхуют друг друга; ну, думаю, вот смеху будет, если я их сейчас не… Захожу в пике, беру одного на прицел, он сразу задымил; закладываю левый вираж, а навстречу, прямо в визире, другой „Спитфайер“, целю точно в винт — он или я; как видите, в воду плюхнулся он, а я соображаю — где два, там и третий, лишь бы горючего хватило. Строй подо мной рассыпался, семеро хотят удрать, захожу с солнечной стороны, выбираю одного? — он свое получает, повторяю заход, тоже — порядок, тяну штурвал до отказа на себя, потом беру на прицел третьего, он отваливает влево, значит — есть попадание; инстинктивно начинаю преследование, теряю его в облаках, опять нахожу, снова жму на гашетку, он валится в воду, но и я чуть не макнулся, даже не знаю, как выправил машину. На подлете к дому покачиваю крыльями — вы же знаете или видели в кинохронике, что мы покачиваем крыльями, если удалось кого-нибудь подбить, — а шасси у меня заклинило, не выходят. Пришлось садиться на брюхо, в первый раз. Позднее, уже в столовой — шесть сбитых, точно; в бою я, конечно, счетом не занимался, не до того было в горячке; ну, конечно, обрадовался, а в четыре нас опять подняли в воздух, короче: все было как раньше, когда мы играли в гандбол на старом школьном дворе — тогда у нас еще не было стадиона. Господин штудиенрат Малленбрандт, наверное, помнит: либо я вообще ничего не забивал, либо подряд штук девять; так и в тот день — к шестерке утренних добавилась еще трешка; по порядковым номерам они у меня числились с девятого по семнадцатый; через полгода, когда я набрал сороковку, командир написал представление, потом меня вызвали в ставку фюрера, тут уж у меня на боевом счету значились сорок четыре штуки; а на Ла-Манше мы почти не вылезали из кабин, так и сидели до следующего вылета, пока наземный персонал машину обслуживал; такое не каждому по силам; для разнообразия позабавлю вас: на каждой авиабазе у эскадрильи есть своя собака. Однажды в хорошую погоду взяли мы нашего Алекса…»