Бухмин, закинув вещмешок за спину, едва поспевает за нею, обходящей мелкую весёлую лужицу с плавающим солнцем. И всё умиляет его: тёткина быстрая поступь, брезентовые её тапочки, ситцевая юбчонка в мелких выгоревших цветах, знакомая, довоенная. Но особенно − пшеничная тяжёлая коса, выбившаяся из-под косынки. Болтается она, неприбранная, свешивается ниже пояса. А вместо ленты иль узорной тесьмы вплетена в тёткины волосы грубая бечёвка, отрезанная от катушки шпагата и завязан-ная понизу на суровый узел. Но у него, Бухмина, лежит в вещмешке полукруглый гребёнь из самой поверженной страны Германии. Крепкий гребень, высокий, с вишнёвыми прозрачными переливами, с тремя тёмными тусклыми камушками в резных узорах; что твоя корона… Ещё немного, совсем немного − и выкинет серую верёвку из косы его милая тётка Родина. Поднимет она пшеничные тяжёлые волосы, заколет их чужеземным, завоёванным гребнем − станет императрица императрицей над всеми странами, освобождёнными советской армией!
Скоро, улыбается Бухмин. Осталось порог дома перешагнуть. Победа, победа, это − она…
* * *
− Помнишь ты Шарика нашего? − не оборачивается тётка Родина, а сгибается то и дело на быстром ходу, выдёргивает, тащит из бурьяна сухой корявый прут, и ещё один подбирает; для печки. − Как только забор мы зимой сожгли, разгородились перед всем светом, он, Шарик, всякую границу потерял! Без забора не понимает, сколько земли нужно охранять. Стал думать, что теперь всё село − наш двор. Носится с утра до ночи по большому кругу, лает, лает, того и гляди ноги протянет… От усердия так умаялся, глупый, так отощал − роздыху не знает! Охрип совсем, Шарик. С ума сошёл. Нет, разве так можно − себя не жалеть? Всех охранять, кого ни попадя?!.. Дети на речку ушли. Вернутся скоро. Ты их не узнаешь, подросли… А Павел погиб.
− Ты писала, под Курском, − идёт за нею, след в след, Бухмин. − Там наших много сгорело в танках. Тыщи ребят прополыхали, как свечки. Я знаю.
− Как свечки, − повторяет она голосом покорным, угасшим. − Наверно… А нам написали, что − пал. Не сгорел, значит. Павел.
Спешит тётка Родина, торопится. Бежит на горку в мужском просторном пиджаке, прижав тяжёлый карман правой рукою. А левой, пригибаясь, всё подбирает что-то − палку, сухую ветку, прут.
− На, и ты неси…
И снова вскрикивает сокрушённо:
− Убьют его! Шарика… Грозились… Вон он бежит! Извёлся, дурак ненормальный. Стал скелет… Гляди: шерсть клоками висит. В репьях весь и бока ввалились… Страшный, как чума карагайская… Мешает всем Шарик наш! Убьют, сказали.
− Кто сказал?
− Кто… Чеченцы!
И вот уж она, околица села. Но ничего не узнаёт вокруг Бухмин, поглаживая на ходу скулящего запаршивевшего пса, жмущегося к ноге:
− Привет, трудяга…
− Видишь, сакли у нас теперь, − сухой палкой показывает тётка на глинобитные странные строения, сооружённые наспех. − Понастроили − сроду таких тут не было.
И Бухмин, с хворостом под мышкой, видит на улицах всё тех же плечистых горцев в каракулевых папахах, и прямых молодых женщин, и неприветливых старух, похожих на орлиц, и смуглых детей, играющих в ножички.
− Ты вот зря в военной форме приехал, − опасливо косится на Бухмина тётка Родина. − Не любят они военных. А ты ещё и с медалью. Какая у тебя?
− За боевые заслуги.
− Ну вот. Уже заметили они. Надо было − в гражданской одежде…
* * *
Помчался Шарик дальше, вкруг села, под свой хриплый, глухой добросовестный лай, похожий на кашель. И дом, родительский, просторный, словно сжался в размерах и не узнаёт уже Бухмина, бросившего к печке сухие прутья. И те же запахи в нём, те же половики, те же занавески. А души дома не осталось, что ли? Истаяла будто душа.
Тётка Родина вытащила нож из кармана.
− Садись! − сказала. − На венский стул. Один старинный, дедушкин, уцелел у нас… На, режь хлеб, Феденька. Дай, поцелую тебя в макушку.
Ткнувшись лицом в вихры Бухмина, тётка проговорила задумчиво:
− Живой… Маковка поездом пахнет, пылью, − и села напротив, подперев щёку ладонью. − Живой… Режь, режь.
− Погоди!
Привычным движением, не вставая, достаёт Бухмин с полки брусок. Плеснув на него водицы из чайника, прилежно и мерно чиркает краешком лезвия по сырому.
− Вот, две хохотушки в доме были, ты и тётка Бухмина, − улыбается он мальчишеской своей поре. − А встречаешь − одна.
− Писала, что, как состарится, то помирать сюда приедет! Хохотушка, − рассеянно отвечает тётка Родина, постукивая створками буфета. − Не хочет, чтобы её в Сахалин зарыли… Письма тебе поискать? Надо − поищу… Она и сыну своему наказала давно уж: «В Сахалине лежать не буду!» А я ей отписала: «Поживёшь ещё! Не старая…» Там у них рыбы много, она для здоровья полезная… И для здоровья, и для долголетия.
− Та тётка мне чужее была, − сказал Бухмин. − Она меня за вихор драла, бабища.
− Один раз − ничего! − нехотя засмеялась тётка Родина. − Вот, не надо было её почерком записки Тимоньке рябому писать. «Я тебя люблю, давай поженимся»… Она, может, с этого расстройства к солдату своему на Салахин уехала поскорей, от стыда. И выйти не успела, как разошлась…
И снова будто тенью накрывает тёткино лицо, просветлевшее только что.
− А шкерят они рыбу − это солят, что ли, на заводе у себя? − спрашивает она рассеянно, ставя на стол миску с двумя рыжими оладьями. − Или это − потрошат?..
Но Бухмин ушёл, не дослушав, к рукомойнику под яблоней и наскоро помылся. Хорошо, что вода родная не меняется, думал он, обсыхая на ветру. И земля…
* * *
За тарелкой кислой капусты, за банкой тушёнки, привезённой Бухминым, и за вином заморским слушал он потом тётку, не спрашивая ни о чём.
− Дети скоро придут. Гриша с Митей хорошо за девчонками смотрят. В рост их гонит обоих, а на чём − расти? Не на чем… Феденька покрепче. Ну, у него кость широкая, отцова… А Пашу моего под Курском убили! − не ест, всё смотрит тётка Родина на Бухмина распахнутыми сонными глазами, как сомнамбула. − В боях он пал. Смертью храбрых погиб. Вот, нас отстоял зато.
− Знаю… Помянем!
− Ты пей, мне не надо. А то я плакать начну. Себя потом не соберу, − отворачивается тётка к окну, поправляя косынку. − Дрожать во мне всё начнёт.
− За Павла же!.. Не водку я привёз, а для тебя: сладкого. Компот, считай. Не выпивка.
− Ну, если за Павла, − послушно кивает тётка, поднимая рюмку с осторожностью. − Комбайн его вон там стоит, на тракторном дворе, под невесом. Отсюда, из окошка, его видать… Без дела заржавел, негодный, наверно… Ладно. Царствие небесное Паше.
И утирается она ладонью долго, крепко:
− Нас отстоял зато… Не спьянеть бы… Как свечки, они, говоришь, горели?
− Как свечки.
− А наш − пал. В танковом бою. На поле, в сражении… Ну, всё равно, в раю они − вместе. Кто пал, кто сгорел. Воины… А помнишь? Боялся он, что замуж без него выйду? Учиться из-за этого не поехал в город. Вот, бросил бы меня тогда, был бы юрист. Лучше для него было бы!.. Дела бы военные перелистывал. До самой победы… Видишь, как получилось? Глупо.
* * *
Из горы привезённого развесного шоколада выбирает тётка Родина квадрат − прищурившись, ищет самый обломанный, не целый.
− Сладкий какой! − жмурится она. − Горький какой!.. Ты пей, мне хватит. За себя. За победу. Что нас отстояли… Ну, вот. А я одна, с пятерыми сиротами на руках осталась, Федя. С сиротами я на руках, милый ты мой… То кур держала и петуха, чтобы детям по яичку сварить, подкормить, раз хлебца на всех нету. И получалось у меня, худо ли, бедно. Так чеченцы всех кур у нас перетаскали! Сразу, как приехали!.. Перерезали, съели всех наших кур, − уронив руки на колени, заплакала тётка. − Детям ничегошеньки не оставили… Всё тащут. Бельё теперь дома сушим. Щёлоком стираю, мыльца нету. Золу запариваю… Забор мы ещё во вторую зиму сожгли. И без единого полена, Федя, мы эту зиму зимовали! Украли они у нас все наши дрова, перед самым снегом, пока Шарик, дурак, по кругу носился…
Утирается кухонным полотенцем тётка Родина, плачет навзрыд − и опять утирается докрасна:
− Ох, говорила: нельзя мне вина, ни капли. Нервы слабые стали… Зря только надрывалась, от Иртыша самого топляк с детьми волоком тащила, а он сырой, тяжеленный… Распиливали с детьми, всем гуртом. И вот… Чудом не перемёрзли мы, Федя!.. Огород не сажали нынче: без толку. Сопрут. Семена вон, в мешочке, без дела пролежали… И какая только сволочь их к нам выслала, на погибель нашу?! Вот, в глаза бы я этой сволочи плюнула!
Бухмину молчать уже было не с руки.
− Мне в глаза плюнь, − сказал он. − Я их высылал.