— Я вам подарю книжку бесплатно, Лиза.
— Неужели? — улыбается она. (Уже улыбается.) Мне кажется, что агдам исподволь взялся за нее и понемножку перетягивает на свою сторону. В ее глазах загорелись огоньки, припухлые губы приоткрылись, она вольным жестом отбрасывает длинные светлые волосы. А я думаю: как же она провела ночь и где? Тот молодой плечистый программист… добился ли он своего? Неизвестно мне также, замужем она или нет… социальное происхождение не известно… не ясно, какие книжки читает, кроме моих… уважительно относится к сексу или пуританка… многое, словом, не поддается вычислению, много загадок она хранит.
Я хочу их разгадать, подвигаюсь ближе, сам наливаю ей вина, подношу пачку с сигаретами, чиркаю спичкой.
Она смеющимися глазами одобряет мои действия. Но и Мальков не желает оставаться в стороне — гинеколог он или кто! женщина Лиза или кто? в своем он доме или где?
— А вот, Лиза, покажу-ка я вам коллекцию минералов, — вдруг заявляет он. — Пойдемте, не пожалеете! — И позволяет себе на глазах Жанны положить свою руку на Лизину, как бы врачуя. Она порывисто встает, и Мальков уводит ее в другую комнату.
«Ну, Витя, четвертуют тебя сегодня», — жалею я друга. Ибо Жанна такая. Она абсолютно спокойно относится к кошмарной работе своего мужа, даже полагает, что множество женщин, проходящих через его руки и лишенных своей извечной тайны, это своего рода гарантия безопасности семьи. Но любое невинное ухаживание в ее присутствии… Глаза Жанны нехорошо блестят.
— Мальков! — кричит она уже через три минуты нашей болтовни о том, о сем. — Иди-ка сюда!
— Сейчас, дорогая, — тонким голосом откликается безумец. Потерял напрочь чувство самосохранения.
Но все-таки тут же возвращается, причем, ведет Лизу под руку, точно они успели в той комнате по меньшей мере обручиться.
— Есть уже никто не хочет, — жестко говорит Жанна. — Будем пить чай. Но сначала унеси посуду и помой. А вино оставь. Мы допьем.
И правда, мы втроем исправно приканчиваем большую бутылку (Лиза Семенова не отказывается), пока Мальков очень задумчиво носит на кухню посуду и гремит ею там. Дальше — чай. Дальше неинтересно. Сбивчивый разговор о газетных делах, о новых изданиях, о происках партийцев, не утерявших еще власти, о проблемах нашей свободной экономической зоны.
— Я, пожалуй, пойду, — докурив сигарету, встает Лиза. Встаю и я, мне тоже пора.
— Ты проводишь Лизу? — адресуется ко мне Жанна.
— Обязательно.
— Собственно… — начинает было гостья, но не договаривает. Мы прощаемся с Мальковыми в прихожей, благодарим за угощение. Я успеваю шепнуть другу Вите, что завтра справлюсь о его самочувствии.
Последовательности изложения — вот чего я придерживаюсь. Я, Лиза, придерживаюсь последовательности изложения. Согласись, жизнь реальная не допускает сочинительских эффектов, при которых будущие события вдруг внедряются в сегодняшние, наплывает прошлое, чтобы соединиться с настоящим… и эти три измерения, переплетаясь, как лесные тропки, создают впечатление полнокровности литературного бытия. В действительности движение всегда последовательно и единонаправленно: с востока на запад по солнечному кругу. Невозможен, Лиза, возврат назад или скачок — через календарные даты — вперед. Да и событий, будем честными, немного. Из прошлого помнится десятка два узловых эпизодов, а настоящее вполне укладывается в слова «проснулся», «пошел», «сделал», «заснул». Будущее — игра воображения. Чего уж тут мудрить! Встаешь, идешь, делаешь, засыпаешь.
В идеале часовой текст для чтения должен вмещать час жизни героя, а не так, как бывает в книжках: всю жизнь от рождения до смертного ложа. Но при таком буквализме, Лиза (учу тебя, будущего литератора), есть опасность мелкомасштабности, сужения зрения на бытовых частностях, — опасность дикого занудства, не прощаемого нетерпеливым читателем. Последовательное движение может обернуться топтанием на месте под уличными часами с застывшими стрелками. С другой стороны, что поделаешь? Раз вышли мы из квартиры Мальковых, то вынуждены пройти или проехать по улице, прежде чем куда-нибудь попадем. Так ведь? А надо ли это описывать? Надо, строго говоря. Однако, читатель-сирота (у читателей сиротский вид за книгой, замечала?) может возмутиться: какого, мол, хрена! На кой мне знать, на каком транспорте вы ехали? Укладывай, автор, свою Лизу сразу в постель, к чему ты, кажется, ведешь. Давай конечный результат без промежуточных звеньев.
То есть предлагается вырвать частицу времени из общего потока, произвести его усечение, резекцию. Но при таком хирургическом вмешательстве выпадает, например, главка «В автобусе» на пять так, примерно, страниц, на десять реальных минут, необходимых для того, чтобы добраться до моего микрорайона… жаль!
Да-а, такие вот сложности в нашем ремесле. Приходится описывать действительность избирательно. Это похоже на то, как набиваешь походный рюкзак не всем, что есть в доме, а лишь необходимым в дороге.
От последовательности изложения все-таки не отказываюсь. После квартиры Мальковых привожу Лизу Семенову к себе, в свою однокомнатную, пообещав подарить книжку. Да, я квартиросъемщик. Это результат либеральности Клавдии. Она не выгнала меня, как собаку, на улицу под снег и дождь, чего я, в общем-то, заслужил, — нет, мы чинно-благородно разменялись. А свой угол, если даже нет в нем животного домашнего тепла, все-таки ценен и необходим. Здесь может стоять кухонный стол, пригодный как для еды, так и для одиноких посиделок над листом бумаги; есть вода, свет; есть вполне приличная тахта; имеется исправный репродуктор, обеспечивающий живую связь с Москвой, — а больше, я полагаю, ничего не надо Теодорову, ну, разве еще тарелки, ложки, кастрюля, сковорода.
Бытовое обеспечение, таким образом, превосходное. Теодоров законно горд. И он не понимает, почему его гостья Лиза, осматривая квартиру (а хозяин норовит показать ей даже туалет), хмурится и не удерживается от вздоха.
— Что, Лиза? Что-нибудь не так? — тревожно спрашиваю я.
— Живете вы по-спартански.
Мы все еще на «вы», но скоро должны, видимо, перейти на более дружеское обращение…
— Чаю, Лиза? — широко предлагаю я на кухне.
— А у вас есть заварка?
— Ах, черт! Нет. И сахару тоже.
— Тогда, пожалуй, не надо, — отвергает она несладкий кипяток. Капризная какая! — думаю я. И предлагаю новый соблазн:
— А вот моя рукопись. Хотите взглянуть? — Шевелю исписанными листками на кухонном столе.
Она бросает быстрый взгляд и зримо пугается:
— У вас такой почерк?
— Какой?
— Шизичный.
Гм… М-да… Довольно-таки сложная натура, думаю я. Но хозяйской уверенности не теряю. Есть еще в запасе книжки Теодорова на разных языках, театральные афиши с его именем — это сильнодействующее крайнее средство. Пойдемте, Лиза, в комнату. Садитесь на тахту, стул ненадежен. Неважно, что застелена, неважно. Курите, Лиза, вот пепельница. А вот типографские свидетельства многолетнего упрямства Теодорова, вбившего себе однажды по дурости в голову, что он сможет выразить себя через перо и бумагу.
Попадаю в точку: глаза моей гостьи разгораются.
— Вы столько написали? — искренне удивляется она, раскладывая книжки и журналы на коленях и тахте.
— Так получилось, — не отрицаю я своей плодовитости.
Издал я десять так, примерно, повестей да еще четыре пьесы. Это немало, если учесть, что писал их исключительно в часы просветленного сознания, отрешась от дружеских застолий. Все остальное время (тысячи дней) у писателей типа Теодорова уходит на процесс самоистребления, никак не связанный с ручкой или машинкой. Но Лизе это не обязательно знать. Она видит готовую продукцию, правильно? В достаточном количестве, правильно? И, следовательно, думает, что этот Теодоров при его шизичном почерке и порочных наклонностях способен все-таки к умственным полетам. Она сама пробует писать рассказы (пока только для себя), так почему бы не получить консультацию у профессионала?
Начинается все просто, охотно объясняет Теодоров. Однажды у младенца возникает желание высказаться. Дитя чувствует, что немота тяготит его. Хватит «уа, уа!». Пора сказать «мама, папа» и другие интересные слова. С Теодоровым это случилось лет в четырнадцать. Действие первого рассказа происходило в Париже. Герой носил аристократическую фамилию. И пошло-поехало. Остановиться стало невозможно. Много лет он пользовался в дневное время журналистским лексиконом, а по вечерам переходил на иную словесность, запрещающую такие обороты, как «трудовой подъем», «высокая производительность труда», «выполнение социалистических обязательств» и так далее. Кое-что стало получаться, но до тиражирования было еще далеко.
Ошибка, говорит Теодоров нравоучительно, превращать писание в серьезную, мучительную работу. Если обливаться потом, кряхтеть и надрываться, то можно родить только рекорд по поднятию тяжестей.