– Никакой двусмысленности, конечно, не было?
Я взглянул на него. Мне хотелось что-то сотворить с его радостным, отвратным, порочным лицом, чтобы оно никогда уже не улыбалось никому так, как улыбалось мне. Мне захотелось вырваться из этого бара, вздохнуть на воздухе, может быть, найти Хеллу, мою девушку, оказавшуюся вдруг в большой беде.
– Никакой двусмысленности не было, – отрезал я. – Может, это у тебя что-то помутилось в голове?
– Могу с уверенностью сказать, – ответил Жак, – что у меня в голове ещё никогда не было так ясно.
Он перестал улыбаться и посмотрел на меня холодно, с горечью и безразлично.
– Но несмотря на риск потерять навсегда твою столь невероятно искреннюю дружбу, позволь мне заметить тебе следующее. Двусмысленность – это роскошь, которую могут себе позволить только очень-очень молодые, а ты не так уж и юн.
– Не понимаю, о чём ты говоришь, – сказал я. – Давай лучше выпьем.
Я чувствовал, что мне лучше напиться. Джованни снова вернулся за стойку и подмигнул мне. Взгляд Жака не покидал моего лица. Я резко отвернулся от него лицом к стойке. Он сделал то же.
– Повторите, – сказал Жак.
– Ну вот, – откликнулся Джованни, – так держать.
Он наполнил наши рюмки. Жак расплатился. Думаю, что я не выглядел слишком хорошо, потому что Джованни бросил мне игриво:
– Эй! Вы уже набрались?
Я поднял голову и улыбнулся ему:
– Знаете, как пьют американцы? Я даже ещё не начинал.
– Дэвид ещё далеко не пьян, – сказал Жак. – Он лишь горестно размышляет о том, что ему понадобятся новые подтяжки.
Я готов был убить Жака. И тем не менее с трудом удержался от смеха. Я дал понять Джованни гримасой, что старик отпустил скабрезную шутку, и он снова исчез. Наступило то время, когда посетители уходили целыми стаями и новые занимали их место. Все они так или иначе встретятся позже в последнем открытом баре – все, кто достаточно несчастен для того, чтобы ещё искать чего-то в такой поздний час.
Я не мог смотреть на Жака, и он это понимал. Стоя рядом и улыбаясь неизвестно чему, он мурлыкал какую-то мелодию себе под нос. Мне нечего было сказать. Я не смел упоминать Хеллу. Даже себе я не мог лгать, что мне жаль, что она сейчас в Испании. Я был рад этому. Чрезмерно, безнадёжно, ужасно рад. Я знал, что ничем не смогу усмирить то дикое возбуждение, что ворвалось в меня, как шквал. Я мог лишь пить, слабо надеясь, что буря порастратит таким образом свой напор и остановит разорение моих владений. Но мне было радостно. Я жалел лишь о том, что Жак был свидетелем всего этого. Мне было стыдно из-за него. И я его ненавидел за то, что он дождался всего, чего желал, на что смутно надеялся долгие месяцы. На самом деле мы играли в смертельно опасную игру, и он выиграл. Выиграл – несмотря на всю мою нечистую игру.
Стоя в этом баре, я всё ещё надеялся, что найду в себе силы повернуться и выйти, добраться хотя бы до Монпарнаса и взять девушку. Любую девушку. Но я не мог этого сделать. Я рассказывал себе всякие басни, стоя там, в баре, но оставался пригвождённым к месту. Так было отчасти потому, что я знал, что всё это уже не имеет значения, как не имело значения то, буду ли я ещё когда-нибудь говорить с Джованни. Потому что они стали очевидными, столь же очевидными, как фестоны на рубашке пламенеющей принцессы, они бушевали во мне – мои проснувшиеся, мои настойчивые возможности.
Так я встретил Джованни. Думаю, мы соединились в первый же момент нашей встречи. Мы и сейчас слиты воедино, несмотря на последующее séparation de corps,[32] несмотря на то, что Джованни скоро начнёт разлагаться в неосвящённой земле где-то под Парижем. И до самой смерти пребудут со мной эти мгновения, мгновения, которые, кажется, встают из земли, как ведьмы в «Макбете», – пока его лицо не всплывёт передо мной во всех оттенках его выражения, пока тот самый тембр его голоса и любимые словечки почти не разорвут мне уши, пока его запах не переполнит мне ноздри. Когда-нибудь, в тех грядущих днях – Бог пошлёт мне милость прожить их, – в сиянии серого утра, с пересохшим ртом, с воспалёнными красными веками, со спутанными и слипшимися от пота после бурной ночи волосами, сидя над чашкой кофе с сигаретой в руке напротив непроницаемого, ничего не значащего юноши минувшей ночи, который сейчас встанет и растворится, как дым, я снова увижу Джованни таким, каким он был в ту ночь, таким живым, таким всепобеждающим, возникшим из света того тёмного туннеля, в чью ловушку угодила его голова.
В пять часов утра Гийом закрыл за нами двери бара. Улицы были пустынными и серыми. На углу, рядом с баром, уже открыл свою лавку мясник. Его было видно внутри – уже забрызганного кровью, рубящего туши. Большой зелёный парижский автобус прогромыхал мимо, почти пустой, указывая бешено мигающим сигналом, что собирается повернуть. Garçon de café[33] выплеснул воду на тротуар перед своим заведением и согнал её в сточную канаву. В конце длинной, кривой улицы перед нами виднелись деревья бульвара, плетеные стулья, составленные друг на друга перед кафе, и высокий каменный шпиль Сен-Жермен-де-Пре – самый великолепный, как считали мы с Хеллой, шпиль в городе. Улица, пересекавшая place,[34] тянулась с одной стороны до самой Сены, а с другой – извивалась до Монпарнаса. Она носит имя одного авантюриста, посеявшего в Европе то, что пожинают по сей день.[35] Я часто бродил вдоль этой улицы, иногда с Хеллой, по направлению к реке, но чаще без неё по направлению к девицам Монпарнаса. Было это не так давно, но в то утро казалось, что совсем в другой жизни.
Мы направлялись к Les Halles,[36] чтобы позавтракать. Все четверо мы сели в такси, с неприязнью прижавшись друг к другу, что не преминуло вызвать целый поток непристойных шуточек со стороны Жака и Гийома. Их вульгарность была неприятна тем, что острот не получалось и что была она выражением презрения к себе и к другим; она выплёскивалась из них, как гнилая вода. Было очевидно, что они испытывали танталовы муки по поводу меня и Джованни, и это выводило меня из себя. Джованни же откинулся к заднему стеклу и, легонько толкая меня рукой в плечо, давал понять, что скоро мы избавимся от этих стариканов и что брызги этой мутной воды не должны нас беспокоить, поскольку мы всё это легко с себя смоем.
– Смотри, – сказал Джованни, когда мы пересекали реку по мосту, – этот старый блудник Париж так трогателен, когда ворочается в кровати.
Я взглянул за его тяжёлый профиль, серый от усталости и цвета небес над нами. Река набухла и пожелтела. Ничто на ней не двигалось. Пришвартованные баржи стояли вдоль набережных. Остров Сите удалялся от нас, унося на себе тяжесть собора;[37] за ним – призрачно из-за скорости и тумана – проступали крыши жилых домов, мириады крыш с низкими трубами, прекрасными и разноцветными от жемчужного неба. Туман прирос к реке, смягчая очертания этой армии деревьев, смягчая эти камни, пряча странные, штопорообразные аллеи и тупиковые улочки, прирос, как проклятие, к этим людям, спящим под мостами; один из них промелькнул под нами – чёрный и одинокий, бредущий вдоль реки.
– Одни крысы спрятались, – сказал Джованни, – другие теперь выползают наружу.
Он вяло улыбнулся и посмотрел на меня. Неожиданно для меня он взял мою руку и оставил её в своей.
– Тебе не приходилось спать под мостом? – спросил он. – Но, возможно, в вашей стране под мостами мягкие постели и тёплые одеяла?
Я не знал, что делать с рукой. Казалось, лучше не шевелиться.
– Пока нет, – сказал я, – но скоро придётся. Меня хотят вышвырнуть из отеля.
Я сказал это мягко, с улыбкой, желая показать, что знаком с тёмной стороной жизни, что мы с ним равны. Но поскольку он держал мою руку в своей, эти слова прозвучали невыносимо беспомощно, нежно и стыдливо. Однако я не мог сказать уже ничего, чтобы изменить это впечатление: добавить что-то означало бы лишь усилить его. Я освободил свою руку как будто для того, чтобы достать сигарету. Жак дал мне прикурить.
– Где вы живёте? – спросил он Джованни.
– О, далеко, очень далеко отсюда. Это почти уже не Париж.
– Он живёт на жуткой улице около Nation,[38] – сказал Гийом, – среди всех этих жутких буржуа и их свиноподобных детей.
– Эти дети не попадались тебе в нужном возрасте, – сказал Жак. – У них бывает такой период, очень короткий, hélas,[39] когда свинья – это, пожалуй, единственное животное, которое они не напоминают.
Он снова обратился к Джованни:
– В отеле?
– Нет, – ответил тот и впервые за всё это время показался смущённым. – Я живу в комнате служанки.
– Со служанкой?
– Нет, – сказал Джованни и улыбнулся. – Я не знаю, где она. Если бы вы увидели мою комнату, то сразу бы поняли, что там и не пахнет служанкой.