Вадим уже не мог сдерживаться: они там, наверху, закурили еще по одной, и у Вадима все затряслось от ненависти к ним — довольным, спокойным, черт знает в каких материях витающим, когда рядом с ними человек гибнет, ну просто гибнет без паршивой какой-то сигареты. Ненависть поднималась в нем, вытаскивая за собой бесшабашную злость и выплескиваясь в безоглядной дерзости.
— Не прав ты, Матвеич, — хрипло бросил Вадим туда наверх, где сразу умолкли голоса.
— И в чем это я не прав, Саламандра? — повернул к Вадиму голову Матвеич.
— А во всем. Нормальная тут жизнь, обычная жизнь. Не хуже, чем в клетке в зоопарке. Видел в зоопарке? Вот курева бы еще…
— Держи. — Матвеич сбросил сигарету, и Вадим ловко подхватил ее и заоглядывался по сторонам, где бы прикурить.
— Спички у вас там в зоопарке имеются? — спросил Голуба, бросая вниз коробок.
— Саламандра, покурим, — углядел Ворона.
— Не-а, Ворона, не покурим, — Вадим, прикрыв глаза, разминал сигарету — теперь вот спешить не хотелось, — курим уже. Вдвоем мы тут.
— С кем это вдвоем? — не отступал Ворона.
— Вадиму оставляю. Неплохой мужик, а без курева пропадает совсем.
— Ну дает, — протянул сверху Голуба. — Высший пилотаж. Спички гони, Саламандра, — и обернувшись к Вороне: — Не тронь его — пусть покурит в охотку.
И все. И забыл Вадим обо всем, недосягаем стал, ушел, улизнул ото всех бед и горестей, растворился в этом сизом дымке, в сладостной его горечи, поплыл, поплыл вместе с ним, огибая все жесткие углы сумасшедшего этого мира. Но и дым даже не в силах улизнуть из наглухо забитой железом клетки — потыкается по углам и осядет вместе с вонью в том же проходе…
Нет, невозможно из себя выпрыгнуть: всегда донимала Вадима эта вечная его неудовлетворенность, неспособность отдаться целиком уже добытой радости — всегда вспоминалось тут же что-то недостающее, отравляющее каждую минуту жизни суетливой гонкой и нетерпением. И сейчас вот, уже на третьей затяжке, Вадим обеспокоенно ощупал, на месте ли пайка, и пожалел, что сахар весь съел сразу, и пить захотелось, и ощутил, что пора бы уже на толкан сходить — это вот, последнее, было неприятнее всего… А если на толкан, то, может, загасить сигаретку, припрятать на потом? Но потом, может, опять повезет стрельнуть, а если припрячешь, то и не стрельнешь — какое уж тут наслаждение в этой раздергивающей на части суетливой обеспокоенности, как сделать так, чтобы непременно сделать лучше лучшего?..
— Мужики! Мужики! — пробился растерянный голос дежурного. — Толкан забит… Делать-то чего будем?
— Какая пы-паскуда пы-пы-паследняя на толкане была? — заревел Пеца.
— Так он тебе сейчас и скажет, — перегнулся Голуба.
Все зашевелились, и камера наполнилась равномерным гомонящим гулом. Общая беда не оставляла равнодушных, а Вадим был готов расплакаться от своего личного невезения: все, упустил время — теперь ходу на толкан не было.
— Тарабань, чего застыл? — прикрикнул на дежурного Берет и, обращаясь ко всем: — Шумим, мужики, но по приходу ментов — не базарить: пусть Матвеич один говорит. Только пошумливать вместе, а в базар не встревать, а то снова, кроме лишних мучений, ни черта не будет…
— Да хоть двери открытые подержат, пока разборки наведут, освежимся — и уже хорошо, — успокоительно добавил Голуба.
А успокоительное слово было необходимо. — Шумнуть — это не одно только развлечение в затхлой арестантской жизни, это и опасность наказания: будь ты хоть тысячу раз прав, но, по их мнению, ты неправ потому, что ты — здесь; неправ потому, что ты — мразь: неправ потому, что, если ты прав, то, значит, неправ кто-то из них, а это невозможно: против тебя они заодно — единым чудищем тянутся к твоей глотке… И есть у тебя одно издевательское право: подать жалобу от себя лично в установленном порядке — вот и напиши, хоть в Москву, что у тебя есть просьба почистить толкан, а когда вопрос твой решат и если ты к тому времени с ума не сойдешь, то узнаешь ты, мразь вонючая, что толкан ты забил нарочно, противодействуя работе администрации созданием угрозы инфекционных заболеваний, и тогда уж — держись, мразь… Ну, а всякие попытки подать устную жалобу — это чаще всего незамедлительное «держись, мразь», да еще и усиленное неостывшим справедливым негодованием оскорбленных в лучших чувствах защитников отчизны…
Все это на зверином уровне, не упаковывая в слова, ощущал любой из арестантов в разной степени, боясь возможных последствий или радуясь неожиданному разнообразию — все в зависимости от способностей фантазии, от умения представить более или менее отдаленное будущее и от привычки жить, забирая все свое немедля или проживая сегодняшний день с учетом и следующих. А у Вадима сейчас не было ни фантазии, ни опасений — только нетерпение, да с подхлестом резкой боли в брюхе, крутящей его волчком… Ну можно ли быть таким невезучим?..
Дежурный размеренно колотил в кормушку, и монотонный равномерный лязг заполнял пространство камеры, больно тыкаясь в уши, даже изменяя биение сердца, которое подстраивалось под этот грохот.
Наконец лязгнула, приоткрываясь, кормушка, и дежурный, присев на карточки, взмолил в узкий просвет:
— Командир, ассенизатора пришли — толкан забит.
Несколько слов, серых, без интонаций даже, расслышать нельзя было, но дежурный завопил тут же в захлопывающую щель:
— Козлы вонючие! Волки! Менты поганые! Ассенизатора давай, педерасты!..
Вопль взвился взрывной яростью к потолку и завис там бесполезно.
— Чего он сказал? — спросил Берет. — Пришлет?
— Сказал, что ему на…ть… Что он еще скажет?
— Начальника требуем, — не предложил даже, а решил Матвеич.
— Начали, — кивнул Пеца.
И началось.
Несколько человек подскочили к двери и вместе с дежурным в азарте колотились в железную ее обшивку; неразборчивые крики, ругань, резкий свист — в клочья раздиралась смрадная пелена, затянувшая камеру, и разодранные лохмотья кружили в поднятом невероятном шквальном вое. Шум этот не утихал, а все держался на невозможном каком-то уровне, и отдельные голоса, свисты, вопли были неразличимы в нем. Шум этот вселял в тело азарт жизни и движения: каждый ощущал чуть ли не гордость от того, что он частичка этого грозного шквала. Грохотало уже и в других местах по проделу — это соседние камеры, не зная еще, что происходит, поддерживали веселым гомоном протестующую «девять-восемь».
Лязга кормушки не слышно было, но оттуда потянуло свежим воздухом, и шум утих, не исчезая полностью, а живя еще глуховатым ропотом в углах камеры.
Из кормушки торчали две головы и кое-как умещались три погона: два — с красной полосой вдоль, а один — чистый, видно, дубак позвал старшего коридорного, однако разобрать, к какому погону приставлена какая голова, в тесноте кормушки не было никакой возможности.
— А ну, прекратить шум, — выбросила одна голова.
«Начальника зови! Начальника! Жаловаться будем!» — в несколько голосов дыхнуло из камеры. — «Прокурору жаловаться будем… начальнику», — вразнобой летело из углов.
— Долбал я начальника, — выплюнула белобрысая голова.
— Долбал я вашего прокурора, — поддержала чернявая и, поискав внутри чего-нибудь повнушительнее, уже в захлоп кормушки плеснула, — не утихнете — «скорую помощь» вызову, мрази.
Об этом все время помнили. Старались забыть, но помнили всегда. Пара десятков мордоворотов, да с десяток овчарок, да баллончики с «черемухой», да полуметровые дубинки, по одной у каждого, — это и есть «скорая помощь», бригада усмирения, которая вызывается кнопкой с любого поста.
— Вызовет, что ли? — Голос Голубы подрагивал, но не страхом — это чувствовалось, — а с трудом сдерживаемой злобой.
— Вряд ли, — протянул Матвеич, — это ночью они сразу вызывают, а днем мимо начальника, видимо, нельзя. Думаю, что каждый такой вызов — ЧП у них, и регистрируется где-то, и днем мимо начальства не решатся… Мы ведь начальства и требуем.
— Б-блефуют волки, — согласился Пеца.
— Если что — со шконок не слезать, а наоборот: на самый верх все — там не достанут. А если начальник будет и кто слово не так вякнет, кто поможет им хату под пресс кинуть — придушу падлу… — Берет уверенно взял инициативу, выбравшись в проход и оглядываясь по сторонам с веселым бешенством. Потом подмигнул Матвеичу, — где наша не пропадала?.. — и, впрыгивая на свою шконку, бросил хлестко: — Шумим, мужики.
Недавний шум не погиб бесследно, жил еще в общем возбуждении, во взвинченной издерганности движений, в незабытом еще восторге слитной могучей общности, и все это готовым горючим легко вспыхнуло и взрывно ухнуло по ушам новой волной, перекрывающей силой прежнюю, и, хоть услышать этого нельзя было никак, но явно чувствовалась обрывная замершая тишина по продолу.