— А у меня знаешь, как было? — начал громко шептать Ларек, не в силах упустить человека, который еще не слышал его историю.
— Ларек, имей совесть, — окликнул его Голуба.
— Да, ничего, ничего, — отозвался Веселый, — я — нормально.
— Иду я от своей телки, — задыхаясь давним волнением, шептал Ларек, — поругались мы с ней, значит…
— Не дала она ему, — перебил Ворона. — Малый, говорит, ты да слюнявый — телок, одним словом.
— Не-е, про слюнявый не говорила, — поправил Ларек, — а и не дала. Ну, значит, иду я, и такая злость, такая злость… А я в то время и не пил еще…
Вадим все не мог никак пристроиться поудобнее. От вида, как Веселый искурил подряд три полные сигареты, докручивая каждую в бумажку, чтобы уже ни крошки табаку не пропало зря, в Вадиме опять поднялась с трудом заглушенная беспокойная страсть курильщика. Он с надеждой взглянул на Матвеича, но тот читал, а ни у кого больше Вадим не мог решиться попросить хоть окурочек. Его раздувающиеся ноздри улавливали табачный дух: кто-то курил у окна, и он тянул, втягивал ноздрями этот дразнящий запах, растравляя себя еще больше.
— …Вот сижу я, значит, в ларьке этом, — продолжал незадачливый взломщик, — хлебаю коньяк, а сижу на полу, чтобы с улицы не видно, — он же сияет весь, как фонарь. Коньяк мне и не понравился совсем, а шоколад уплетаю ого-го, но и шуршит он, гадюка, будто по железной крыше кто топает, — я уж как тихо ни стараюсь, все равно гремит. Шибанул меня коньяк крепенько — все соображаю, а встать не могу, ноги ватные, но чую, что пора сматываться. Тут как раз мент этот и подтарахтел на своем мотоцикле под самый ларек. Слышу — кряхтит и выползает, снег под ним шуршит, а он, значит, за ларек шагает — хрум-хрум, ну а у меня тут и засосало не вовремя: смех да и только. Мне бы рвануть и — дворами, а у меня ноги ватные и брюхо скрутило — я и корчусь. А мент-то остановился отлить, да углядел дыру и лезет туда башкой своей. Представляешь цирк: вижу, прямо к носу мне репа его краснощекая суется, да со свистком во рту, а глаза от удивления выскочить готовы. Тут я его, значит, этой коньячной бутылкой и огрел прямо по темечку (эксперт на суде говорил, что запросто мог и дух вышибить — репа крепкая оказалась), так вот, звезданул я его, а он дух не испустил, чтобы совсем, а так испустил, что в свисток духнул, да резко так — зараза, духнул… Ну и, значит, услышали… Теперь вот — андроп…
Веселый никак не реагировал на рассказ соседа и скорее всего уже и не слышал, а спал, радуясь, что получил передышку в своих мытарствах.
Теперь и с другой стороны доплыл до Вадима табачный дым, и он сразу же вывернулся туда. Матвеич не читал — книга лежала возле, — а курил и тихо разговаривал с забравшимся к нему наверх Голубой. Вадим даже привстал, вернее, подался вслед за раздувающимися своими ноздрями туда, к ним, но беспокоить не решился, опасаясь, что Голуба не простит помехи. Вот и Голуба задымил, прикурив у Матвеича, и снова откинулся рядом — лицом в потолок. Вадим решил дождаться конца разговора и стал со звериной чуткостью вслушиваться в тихие голоса, слов не понимая, а только настороженно ожидая момент, когда можно будет привлечь внимание Матвеича.
— …и получается, что все — без толку. Мне ведь на Афганы эти — тьфу, а козлам, что вминали меня в послушание, — еще больше тьфу: им главным было вбить меня в строй, чтобы все у них были как указано и положено — в строю. Ну а мне главным стало — не уступить, не поддаться. Казалось, уступи только, и сам себя переломишь в угоду черт-те чему, казалось, и жить дальше станет невмоготу с таким вот собой — собой же и переломанным. Вот и уперся. Вот и уперли меня на семерик. А как этот семерик представлю — чувствую, что не пережить, не вытянуть… И что же — получается, что прав Кадра и вообще все эти псы?.. Получается, что без толку?..
— Похоже, что без толку.
— Но ты же вон держишься, да еще чуть ли не поплевывая…
— Я балансирую в своем здесь равновесии. Охранникам моим неохота да и опасливо со мной связываться — им лишь бы продемонстрировать свою бдительность, устроить сплошной надзор: что сказал, да кому, да когда, — а с остальным пусть разбираются другие — на месте, в зоне. Вот они и выпытывают, вынюхивают, а здесь из-за этой плотной слежки думают, что волки и впрямь меня опасаются, и на этих предположениях раскачивается мой в камере авторитет. Так я и барахтаюсь, пока не скрутилось все это удавкой на глотке. Чуточку качнись беспредела — и следом мой выход, потом меня глушанут наказанием, и значит — опять мой выход и там уже — готово — у самой глотки… А ты говоришь — поплевывая…
— Зачем же ты встреваешь во все? Зачем к ментам цепляешься? Отгородись совсем книжкой своей и не высовывайся, все равно же, сам говоришь, без толку…
— Совсем отгородись — и ощущение будет, как у тебя, когда в Афган вминали, — будто сам себя переломил…
— Так если все равно без толку?..
— Это ведь еще когда подступит… а сегодня хорошо бы самому себя не изломать…
— Но подступит?
— Обязательно.
— Тебя бы, Матвеич, в палату к умирающим — для утешения. Ты бы им там правдой в морду, что, мол, все там будем… дело обычное…
— И потому незачем себя раньше времени убивать, а лучше заслониться сегодняшними радостями, пусть и маленькими…
— Все! запутал, замутил — ничего не понимаю…
— Но ведь и заговорил, а? Уже не так тошно? Уже не хочется даже соглашаться — ни со мной, ни, со своими же догадками про «без толку»?
— Не хочется.
— Зря. Лучше ясно видеть тупик, но не делать вывод — раз, мол, так, то пропади все!.. Лучше качнуться к другому: если так, то тем более ценна эта вот минута, пока целы и душа, и кости и все при тебе… включая курево.
— Будто этой минутой можно раздвинуть стены, про которые сам же…
— Раздвинуть, наверное, нельзя, но…
— Подожди… Ведь и всегда, везде, всю жизнь приходится упираться между тупых стен. Почему здесь — без толку…
— Опять мы с тобой по тому же кругу… Пойми, Голуба, все мы здесь для наших тюремщиков — мразь и дерьмо. Преступление, вина или ошибка даже — не важно. Мы мразь и дерьмо, потому что мы здесь. Только поэтому и именно поэтому: здесь яма для дерьма, и в ней может быть только оно, и мы — в ней. Это состояние, в котором нас держат, видят, знают и воспринимают. Остальное не существенно. А раз ты выжил, значит — согласился с этим. Пусть всего лишь разок и еще один разок, пусть молчком, а не подписями — неважно как, но согласился и принял это, чтобы выжить…
— Да плевать мне, кем эти волки меня считают!..
— Вот-вот, мы и вида не подадим, что мы — люди. Наплевать нам, за кого нас держат…
— Ну и что? Если кто-то там считает меня подонком — так я от этого подонок?
— А если не кто-то где-то, а тебе в лицо?..
— Пусть попробует кто!..
— Вот и я об этом…
— Но здесь так нельзя… здесь надо вытерпеть — иначе только задохнуться и помереть…
— Я ведь это и говорю…
— Но есть же здесь свои правила — внутри… которые помогают удержаться…
— Они приучают рвать, где слабинка… вырывать крошечки для себя из слабины вокруг. А в основе — приучают так же гнуться, но огрызаться при этом, рычать и обманывать себя своим рычанием… Результатом те же гибкие кости безо всего, только еще и с пенной мутью внутри, с уродливым знанием, что все везде — сплошное дерьмо, и все на свете истины — одна параша, и кого ни возьми — баран или козел, и козел — тоже баран, и всем им место — в петушатнике… В общем, те же очищенные от разума и души кости, но еще и с зубовным оскалом.
— И это всегда и для всех?
— Некоторые не выживают…
— А иначе никак, что ли?
— Не знаю… Если бы стены этого тюремного мира были насквозь прозрачными…
— Хорошо бы устраивать сюда творческие командировки всяким тупорылым вольняшкам, особенно из тех, кто «властителями дум»…
— Да еще за их же деньги.
— Думаешь, они бы платили?
— Как миленькие. За экзотику и впечатления. Только они бы знали, что все это с ними не всерьез, — они бы ждали конца командировки и, значит, главного бы не поняли. Главное, что все здесь случается не понарошку, а навсегда… даже если сам умудрился все забыть.
— А можно бы их для яркости ощущений предупреждать, что начальник устраивает лотерею и каждый сотый останется всерьез — статью-то любому подобрать плевое дело…
— Вот это хорошо. И на самом деле безо всякой лотереи — каждого и оставлять, а он пусть думает, что он сотый и такой невезучий.
— И чем бы тот ненормальный мир отличался от этого ненормального?
— А ничем…
Вадим уже не мог сдерживаться: они там, наверху, закурили еще по одной, и у Вадима все затряслось от ненависти к ним — довольным, спокойным, черт знает в каких материях витающим, когда рядом с ними человек гибнет, ну просто гибнет без паршивой какой-то сигареты. Ненависть поднималась в нем, вытаскивая за собой бесшабашную злость и выплескиваясь в безоглядной дерзости.