И я прошел в кабинет. Один. Тот, неопределенный, за-крыл за мной дверь.
За дверью меня ожидала совершенно иная атмосфера. Правда, я знал из детективов о системе допросов сменными следователями: грубому противопоставлялся вполне, так сказать, человечный, а жестокому — добрый и мудрый. Но то детективы, а тут — натуральное кэгебе, далекое от сантиментов и сентиментальностей, однако что было, то было.
Меня встретил у порога коренастый мужчина средних лет, вежливо обратился по имени и отчеству, попросил присесть.
— Несущественно, но, увы, необходимо. Так что извините.
Улыбнулся и виновато развел руками. А потом прошел на свое место, так и не сняв улыбки с рубленного долотом лица. И высекали это самое лицо отнюдь не из дерева квербахо и уж тем паче не из мореного дуба, а из нашей что ни на есть родимой елки. И при всех улыбках оно выглядело же-стким, сучковатым и недоделанным. Но за всем этим просматривались воля и упорство, прилипчивые и тягучие, как свежая смола.
«Этот сейчас расставит…» — подумал я, имея в виду мины-ловушки, но разговор потек совсем по иному руслу. О работе, о выполнении и перевыполнении, о друзьях и сослуживцах, о…
— Насколько нам известно, вы так и не женились, — сказал наконец нечто заветное мой визави. — Молодой человек, с положением и отдельной квартирой, с высоким окладом и перспективами… Что же так, а? Может, прежней супруге простить не можете?.. Извиняюсь, что вторгаюсь, но должность у меня такая, должность. Как говорится, и сам не рад, а — приходится…
Я молчал и слушал журчание его голоса. Вопросов он не задавал, и молчать мне было легко.
— Без женщин жить нельзя на свете, нет… — Он почти пропел эту фразу, и вдруг улыбка мгновенно исчезла с его лица.
И вперед он подался. Всем корпусом через стол.
— Только выбирать их надо поосторожнее с вашим-то допуском к гостайнам.
Что-то, как мне показалось, забрезжило в моей башке, озабоченной до сего момента только ожиданием, когда же еловый хозяин кабинета крикнет «Фас!» и сюда ворвутся… А тут вдруг этакое почти дружеское, условно улыбчивое примечание о вечной дамской ярмарке. Но — только за-брезжило, почему я и сказал весьма осторожно:
— Ну, разумеется.
— А тут вы прокололись, — почти дружелюбно улыбнулся он. — Вступили, как говорится, в связь с женой уважаемого в нашем городе человека. Вы уважаемый человек, он уважаемый человек — зачем такие сложности? Городок у нас маленький, все друг друга знают, и уже пошли разговоры. Дамы — народ болтливый.
— Так поговорите с дамой. А вы меня почему-то весьма таинственно к себе вызвали.
Он улыбнулся. Будто треснула его еловая оболочка.
— Это, как говорится, для запевки, песня наша впереди, — он загадочно помолчал, пожевав губами. — Вы — руководитель совершенно секретного производства, подписывали соответствующую бумагу о неразглашении. Подписывали?
— Подписывал.
— А с подозрительным человеком, стоящим у нас на учете, — «вась-вась», как говорится. Неоднократно пьете водку. Признаете?
— Как могу признать, не зная, о ком вы говорите.
Он посмотрел на меня с мягким отцовским упреком.
— Не знаете?
— Понятия не имею.
— Понятия… — он нехорошо усмехнулся. — Поэтому и попросили зайти, что понятия не имеете. А понятие простое: Альберт Ким. Вы что, не понимаете, что зря у нас не ссылают?
Злость, которая вдруг жаром нахлынула на меня, вмиг расплавила все мои генетические ужасы перед всесильным ведомством. У них на крючке сидел Ким. Альберт Ким, с которым я вскрывал пустой гроб, тайну которого знали только мы оба. С моим лучшим другом, который считал меня крестным отцом своего первенца, записанного корейцем вопреки всем ужасам этого самого ведомства. И сказал об этом Андрею…
Я подался вперед, через стол, поближе к его еловой роже и, зубов не разжимая, сказал негромко. Не для третьих ушей:
— А ты с работы не вылетишь, если я об этом разговоре напишу твоему начальству в Москву? Ты… Как тебя, старший лейтенант или майор? Ваша контора, помешанная на секретности, даже звания своих офицеров для нас засекретила. Ты… Засранец ты, понял? Я тебя раздавлю, как пиявку, если посмеешь тронуть Кима хотя бы пальцем, понял? У меня в Москве не просто рука, как вы любите говорить, у меня в Москве — кулак! Один раз стукнет, и от тебя мокрое место останется. Заруби это в своих мозгах!
Встал, отшвырнув стул, вышел из его кабинета и так рявк-нул на дежурного, что он сразу же вернул мой паспорт.
И ушел, хлопнув дверью.
Никаких ни рук, ни ног, ни тем паче кулаков у меня в Москве — да и вообще нигде — не было. Я блефовал с помутнения рассудка от приступа ярости и за это мог бы и на нары загреметь. Но я об этом не думал. Да и времена несколько изменились.
А работать не мог. То есть на работе, конечно, ошивался, но старался все решения отложить хотя бы до завтрашнего дня.
И очень хотел увидеть Кима. Не поверите, к груди своей его прижать хотел. Он сурчиной мать с сестрами кормил с шести годов, пока эта сволота…
Ну, ладно. Абзац.
Выбросил я из головы елового блюстителя всенародной нравственности, а вот досады, что началась посевная, вы-бросить не мог, потому что она лишала меня свидания с Альбертом. Тем самым свиданием, которого я так хотел… Потому что посевная оставалась посевной, а Ким — Кимом. Это означало, что в летнее время мы с ним виделись редко: как правило, он уже в пять утра был в поле, поскольку кабинетов не любил, если в них не принимал гостей. На полевые работы — впрочем, как и на службу вообще — он ходил, как на парад. В белой рубашке с галстуком, но — в кирзачах. Это было его делом. Главным ДЕЛОМ, тем самым, чем он жил прежде всего всей своей неугомонной душой.
Неугомонность требовала неординарности, и он вскорости ввел скользящий индекс премиальных, которые платил только женам своих работяг. Женам, а не самим работягам, и самое удивительное заключалось в том, что работяги помалкивали, а жены правили бал дома. Индекс предусматривал не только качество проделанной работы, но и отношение к ней. Пришел под хмельком — долой пять пунктов из пятнадцати, перечисленных на специальной доске премиальных в конторе. Опоздал на работу — долой еще три пункта. По твоей вине сломалась машина — сразу все пятнадцать. По субботам с утра директор совхоза лично рассчитывался с женами своих работяг, терпеливо разъясняя, почему одна получает меньше соседки или наоборот. И жены гоняли мужей куда энергичнее и суровее бригадиров.
Это дерзкое новшество не могло пройти незамеченным, и Киму влепили выговор по требованию райкома партии… Он расстроился и разыскал меня в тот же день.
— Скотный двор мы построим, а не социализм, с таким отношением к труду, — объявил он с порога. — Водка есть?
Водка, естественно, нашлась, а райком снял с Кима выговор по результатам уборочной. С той поры у него пошла чересполосица: выговор — благодарность в виде снятия выговора — орден за трудовые достижения, а потом почему-то — снова выговор, и снова-здорово, как по-русски говорится. Усвоив это, Ким перестал расстраиваться, но от самостоятельности так и не избавился.
Но это так, между прочим. Главным для меня было все же то, что в период его затяжной страды мы не виделись, и это, признаться, меня огорчало куда больше, чем Кима — его партийные выговоры. Однако свято место пусто не бывает, и в отсутствие Кима у меня появлялись иные… нет, наверное, не друзья — это было бы слишком.
Лялечку после свидания с еловым спецпредставителем рыцарей революции я, естественно, из обихода вычеркнул. Просто так ответил на ее очередной звонок, что она больше и не возникала. Но приятели и даже приятельницы у меня иногда появлялись. И не представить их я не могу, потому что тогда последующее станет непонятным.
Моя бывшая Тамарочка прибежала ко мне на второй день прибытия к родным пенатам в слезах искренней радости. Я очень испугался, что она станет просить прощения и, не дай бог, вернется. Но она оказалась лучше, чем я предполагал. Во всяком случае — искреннее. Не заикнулась о собственной ошибке и не предложила тут же познакомиться с ее новым мужем и распить мировую. Просто радовалась, что я вернулся целым и невреди… Пардон, вредимым, но — так сказать. И еще радовалась, что в порыве комсомольского энтузиазма не сдала мою квартиру.
— Я — дура, дура, дура.
С ее комсомольским красавцем я, естественно, вскоре познакомился: Глухомань — пространство тесное и пересекаемое. На первом же активе — а я был и остался его членом, поскольку как бы воскрес, — ко мне подошел здоровенный битюг спортивного вида и располагающей наружно-сти, улыбнулся белоснежными зубами и сказал:
— Здорово. Новый муж. Не серчаешь?
— Не серчаю, — сказал я.
— Поступаешь верно и, главное, разумно, — сказал он. — Спартак.
— Спартак — чемпион! — бодро ответил я.