Тут уж отмалчиваться нашим властям стало затруднительно, и средства массовой информации сквозь зубы признали, что самолет и вправду был, во-первых, пассажирским, а во-вторых, корейским. Однако экипаж его по тайному сговору с американскими спецслужбами заодно с обычным рейсом выполнял и некое шпионское задание. Так что очень, конечно, сожалеем, но закон есть закон, и наши отважные ястребки действовали в строгом соответствии с боевым приказом, отданным на совершенно законных основаниях.
У нас, в Глухомани, тоже слушали не только громкие официальные сочинения, но и тихую несладкую правду. Власть упорно глушила вражьи голоса на всех волнах, тратя уйму денег, но, чем дальше от Москвы, тем меньше было глушилок, а следовательно, и слушать было легче. И я слушал, и Вахтанг слушал, и Ким слушал тоже. Только Киму слушать было куда больнее, чем нам. И мы всеми силами избегали лобовых разговоров об этом истерически-патриотическом государственном преступлении. Отвратительном не только потому, что погибли ни в чем не повинные люди, но еще и потому, что это преподносилось народу с газетных страниц и телевизионных экранов в качестве образца самоотверженного служения отечеству. Почему и летчик, сбивший рейсовый самолет, был награжден за отвагу и мужество орденом, что колокольным звоном звенело во всех квартирах нашей Глухомани.
Вероятно, под свежим впечатлением от этих фанфарных восторгов Вахтанг, угрюмо молчавший во время нашей тусклой беседы ни о чем, вдруг объявил:
— Совесть куклой-неваляшкой должна быть. Как хочешь ее валяй, как хочешь опрокидывай, а она все равно вскакивает. Опять положишь — опять вскакивает. Хоть на бок, хоть на спину клади. Умные игрушки люди для дураков придумывают.
— Золото в души людские с детства заливать надо, чтобы повалить их было невозможно, — очень серьезно сказал Ким. — Нравственность и есть то золото, которое нашей совести завалиться не позволяет. Она у каждого лично долж-на в душе быть, у каждого, чтобы никакой приказ твою совесть не обрушил.
— Военный приказ нельзя не выполнить, — возразил я, ощутив вдруг шевеление отставных капитанских погон на плечах и бурскую пулю в заднице. — У меня на фабрике патриоты орут, что все, мол, правильно, что так и надо, что, мол, война на носу, а у нас — мягкое подбрюшье…
— Опрокинули нашу нравственность, — горько сказал Ким, не слушая меня. — Опрокинули. Значит, все золото вытопили из наших душ. Одно дерьмо осталось. А его как угодно валять можно. Хоть на бок, хоть на спину. Как вла-стям удобнее, так и валяют.
— Ты не прав, батоно, — Вахтанг несогласно покачал головой. — Есть капиталистическое окружение, понимаешь?
— Афганистан, по-твоему, тоже капиталистическое окружение? — Ким тяжело вздохнул.
— Наши южные границы — мягкое подбрюшье всего нашего Союза, на заводе недаром о нем вспомнили. И вражьи голоса недаром так его и называют.
— Так сделайте его крепким подбрюшьем, и дело с концом. Зачем наших ребят в Афгане гробить?
— А Афганистан американские империалисты займут, да? Нет, батоно, извини, но так поступить нельзя. Они же к нашим границам выйдут. Вплотную! Нужно, чтобы между нами какая-то прокладка была, понимаешь? Как это называется…
— Предполье, — сказал я.
— Предполье! — подхватил Вахтанг. — Нужно создать там наш режим с помощью ограниченного контингента. А потом — Афганскую Советскую Социалистическую Республику. Шестнадцатую. Это называется геополитика. Гео!
— А самих афганцев мы спросили? Может, им совсем не хочется быть советской республикой, в гэ это наше не хочется. Почему мы никогда народ не спрашиваем, чего он хочет? Почему пастухов меняем, как нам хочется, а не баранам?
— Может, потому, что — бараны? Нехорошо, конечно, так о народе думать, но почему не понимают, что это — для их же пользы?
— И много пользы принесла советская власть твоей Грузии?
— Дружбу принесла! — вдруг раскрасневшись, выкрикнул Вахтанг. — Всем принесла, всем народам. Машины выпускаем, чай собираем, урожай снимаем, гостей принимаем, декады грузинского искусства в Москве празднуем! Зачем так говоришь: что принесла, что принесла… Нехорошо так говорить.
— Моему народу она тоже декаду выделила, — сказал Ким. — Крымским татарам выделила, чеченцам, калмыкам, немцам Поволжья, туркам-месхетинцам — сам можешь список продолжить, Вахтанг. Длинный он очень, всех, кого декадами осчастливили, и не упомнишь.
— А зачем врагам помогали?
— Каким врагам?
— Фашистам! Все же в газетах тогда объяснили!
— Те газеты ты запомнил, — усмехнулся Ким. — А то, что Хрущев на двадцатом съезде признал, запомнить уже не смог. Не тем твоя голова была забита, места для правды в ней не осталось.
— Не потому! Не потому! — горячился Вахтанг. — Опять неправильно говоришь. Хрущев народ наш поссорить хотел, единства его лишить, за это партия его и сняла с поста Генерального секретаря. Перед лицом беспощадного врага…
— Врагов все ищешь, — вздохнул Альберт. — Вот и завалилась твоя неваляшка в твоей душе. Значит, дерьмо там, а не золото. Было бы золото — не завалилась бы. Устояла.
— Зачем говоришь, что дерьмо в моей душе? Зачем так нехорошо говоришь? Я — за дружбу. За великую дружбу между всеми народами…
— Брэк!.. — сказал я.
Замолчали. Но пыхтели оба несогласно, и мне пришлось сбегать за эликсиром русского миролюбия. Сбегал. Выпили, я завел какой-то вполне нейтральный разговор, и внешне все вошло в колею. Но Альберт был хмур и озабочен, а у Вахтанга глаза подернулись грустью.
С утра следующего дня пошли сплошные дожди. Будто где-то прорвало. Дожди были теплыми, грибными, но почва подмокла, и тяжелые трактора срывали ее со всех возвышенностей. Ким вынужден был прекратить работы и как-то утром прикатил ко мне на казенной «Ниве», поскольку своей машины у него не было.
— Вчера борова пришлось заколоть. Внепланово. Зови Вахтанга, поехали шашлык жарить.
Однако Вахтанга мне уговорить не удалось: он хмуро сослался на служебную занятость. Так ли то было в самом деле или не так, я не знаю. Ким посокрушался, и в результате мы отправились к нему на усадьбу вдвоем. К тому времени ему, как директору, выделили для жилья отдельный дом с участком, где он и приладился иногда что-либо жарить на свежем воздухе, даже если моросит дождь. Он любил костер, называл его «живым огнем» и утверждал, что все, изжаренное на нем, несравненно вкуснее любой еды, приготовленной в печке или на плите.
— Живой огонь. Древняя память о древнем вкусе.
Он в ту неделю оказался один: Лидия Филипповна увезла в пушкинские места очередную детскую экскурсию. Она делала это два, а то и три раза в год, загружая в арендованный совхозом автобус всех совхозных ребят, а заодно и глухоманских, так как свято верила, что историю надо постигать в местах исторических. С ней вместе поехали и Кобаладзе — Лана с мальчишками. И, таким образом, мы с Кимом оказались вдвоем на ведро шашлыка.
На участке дети Кима по его указаниям выложили из кирпичей место для кострища («чтобы землю зря огнем не обижать», как пояснил Ким). В этом кирпичном корытце Альберт и развел костер, когда внезапно к усадьбе подкатила милицейская машина. Из нее вылез сам заместитель начальника всей нашей милиции майор Сомов, открыл калитку и прямиком направился к нам. Козырнул, пожал руки. И все — молча и как-то странно отсутствуя при этом.
— На шашлычок пожаловал, — сказал Ким. — Хороший у тебя нюх, товарищ милиция.
— Что? — Майор точно опомнился. — Плохой. Не унюхал. А ведь должен был. Должен был унюхать!
— Что ты мог унюхать, когда мы только-только огонь развели. Разве что запах дыма. А должно жареным пахнуть.
— Пахнет, товарищ Ким. Еще как пахнет.
— Что-то ты темнить начал, майор.
Майор глубоко вздохнул, достал из пачки папиросу, прикурил. Помолчал, еще раз вздохнул и наконец спросил:
— Где сейчас находится медсестра Рабинович Вера Иосифовна, товарищ директор?
— Вчера ей отпуск на неделю подписал, — сразу посерьезнев, сказал Ким. — Хотела в Киев поехать, вроде билет на сегодня приобрела.
— Больше ничего не сказала? Припомни, Ким, важно.
— Сказала. К своей Стене Плача поеду, так сказала. Что-нибудь случилось, майор?
— Вот туда и мы поедем.
— Куда?
— К ее Стене Плача. — Майор швырнул недокуренную беломорину в костер и, не оглядываясь, пошел к милицей-скому уазику. — Воспитатели, мать их. Суют мальчишкам боевые гранаты…
Мы шли сзади, и оба молчали. В душе моей тревога росла с каждым шагом, но я не знал, о чем она предупреждает. И Ким не знал и шагал молча впереди меня, засунув почему-то руки в карманы, чего раньше никогда не делал.
Уазик домчал нас до кладбища мигом, и, кажется, мы уже все поняли. Молча вылезли, молча пошли по аллее Героев за широко шагавшим майором. И остановились возле первого железного обелиска со звездой, под которой был захоронен пустой гроб из цинковых пластин от патронных ящиков. Остановились как вкопанные.