В то военное время Адельмо Фарандола познал прелести разговоров с самим собой и научился представлять, что у животных и вещей есть голоса и они готовы ему отвечать.
В то время он научился не чувствовать холода и не замечать голода, проклинать их, ввязываясь с ними в бесконечные споры, многословные и оскорбительные.
— Где вы, гады? — взывал он во тьме туннеля. — Гады, я вас не вижу, я вас не слышу! Это смешно! Я вас совсем не слышу!
Холод и голод не умели говорить и изъяснялись с трудом, отвечали односложно, урчанием и бульканьем в его измученном животе.
— И это все? — спрашивал он тогда, лежа клубочком в глубине туннеля. — Все, что можете сказать? А вот мне нравится ощущать аппетит, мне хорошо, я чувствую себя легким.
Легким-то он точно был, и чувствовал себя невесомым и прозрачным, словно несчастная его оболочка сделана из бумаги. И, как отшельник-пустынник, он переполнялся гордостью в одиночестве, и надменно возвышал голос, и ощущал, как вибрирует в ответ чрево шахты, и не знал, что голос его был лишь слабым сипением, не отдававшимся эхом, а слова его — крохотными облачками белого пара в ледяной тьме.
Слова его был просты, он черпал их из воспоминаний о стычках с мальчиками из других деревень, с которыми соревновался за внимание девчонок. С этими мальчишками Адельмо Фарандола быстро переходил на кулаки, потому что слова — это одно, а тычки — другое, и вместе оно воздействовало лучше — когда на одних, когда на других.
Мальчишек он обзывал импотентами, извращенцами, нищебродами, шлюхиными детьми. Это были горячие ругательства, от них противники вспыхивали и бросались в драку. Против голода и холода они, кажется, срабатывали так же. Адельмо Фарандола оскорблял мать Голода, мать Холода и даже мать Сна, врага самого коварного, который казался другом, но на самом деле только и ждал, когда человек погрузится в него, чтобы вручить его смерти. И Адельмо разукрашивал свою ругань бранными словами, которые, как ему казалось, поднимаются к небесам, как по каминной трубе, мощными потоками черного дыма, но на самом деле он едва издавал их нетвердым голосом, с трудом выдыхал, и дыхание его прерывалось раньше, чем кончалось слово.
Он атаковал Холод и Голод, и хвалился, что вовсе и не страдает, и приглашал их еще постараться, потому что аппетит ему даже приятен, и ему даже тепло, и ему стыдно, да, стыдно, что у него такие нерешительные враги, такие блеклые и посредственные противники.
— И это все, что вы можете? — он тяжело дышал. — Все, что вы хотите со мной сделать?
Он смеялся, через силу, смеялся грубо, рискуя быть услышанным настоящими врагами, теми, снаружи, которые искали его среди скал и лугов, которые поодиночке вылавливали всех беглецов и повстанцев, чтобы расстрелять на месте. Они, эти враги, никогда бы его не услышали, голос выходил из него с трудом, как последние вздохи умирающего, но Адельмо об этом не знал и искренне верил, что победит и их.
Голод, Холод и Сон сидели перед ним, одетые в темные лохмотья. Лица у них были обычные, выглядели они усталыми. Их аргументы закончились, и они поглядывали друг на друга в явном затруднении.
— Уже пойти хотите? — лихорадочно смеялся Адельмо Фарандола. — Погодите, останьтесь, побудьте со мной! Не уходите, а то я обижусь! Я такой!
Так, побеждая своим убогим красноречием Голод, Холод и Сон, Адельмо Фарандола выживал и скрывался от преследований солдат в тяжелых серых шинелях.
* * *
Люди думают, что на заснеженной горе царит тишина. Но снег и лед — создания шумные, наглые, глумливые. Все скрипит под тяжестью снега, и от этих скрипов захватывает дух, потому что они кажутся предвестием обвала. Массы снега и льда оседают с грохотом и долго, и эти звуки пронизывают землю под ногами и воздух. Большие лавины говорят с ужасающим грохотом, вгоняющим в ужас, и с жестким присвистом смещающихся масс воздуха. Но и звуки обычных снежных обвалов гремят и отзываются по долинам, и сотрясают каменные стены еще долго после того, как обвал окончился.
Под ногами свежий снег жалобно поскрипывает, и каждый шаг отдается всхлипом. Хлопья снега бьются в окна и любые поверхности с нервным шумом, как шумят страницы слишком толстой книги. А когда температура чуть повышается, сугробы начинают вопить так, что готовы развалиться, их охватывают приступы кашля, сменяющиеся звуками не то грома, не то пуканья.
Эти звуки бескрайней зимы хорошо знакомы Адельмо Фарандоле, погребенному под снегом. Сюда, в хижину, придавленную многометровыми снегами, они проникают сильно смягченными, но проникают. Их гвалт, не прекращающийся даже по ночам, кажется ему разговором на разные голоса.
Одни враждебные, решительно злобные. Другие более вкрадчивые, иногда — правда, редко — даже с некоторым налетом нежности. Первым Адельмо Фарандола никогда не отвечает, он усвоил, что будет только хуже, тогда они приближаются, звучат более дерзко, обещают всякие ужасы, хотя и остаются малоразборчивыми. Вторых изредка удостаивает ответной репликой: он знает, что они не пойдут дальше, может, разве только поиздеваются над ним, и он заметит не сразу, а потом, когда будет вспоминать об этом снова и снова.
— Как скажешь, — произносит тогда Адельмо Фарандола в ответ на бормотание льда.
Или:
— Конечно, а как иначе, — в ответ на треск, слишком отдаленный, чтобы представлять угрозу.
Звук падающих капель, который в один прекрасный день намекает на весну, вызывает у него смех и даже слегка раззадоривает.
— Ну что, уже пора бы? — выдает он, шутливо изображая досаду.
— А, что? — не соображает пес.
— Я не с тобой говорю.
— А, да?
— Нет. Пшел прочь.
Адельмо Фарандола иногда вспоминает о проводах, гудевших все его детство у него над головой. Домики деревни, в которой он родился, сгрудились ровно под линией электропередач, между двумя ее опорами, и высоко висевшие провода гудели днем и ночью. Когда стихал ветер и коровы, позвякивавшие колокольчиками, засыпали, гудение становилось громче и поглощало все мысли. И тогда мужчинам казалось, что они сходят с ума, и, чтобы не слышать этого гула в своих головах, они начинали орать, бить женщин, животных, жадно хлебать вино бутылками в желании оглохнуть, а потом уходили в поля и не возвращались. «Все мы тронулись», — говорила бедная его мама. И папа тоже, прежде чем схватиться за палку и гоняться за сыном, словно тот и был причиной этого гудения. «Все тронулись, все тронулись», — говорили жители окрестностей, считая провода причиной всех своих бедствий и не вспоминавшие о тех потрясениях, что случались прежде, до того как откуда-то приехали рабочие, привезли опоры и натянули эти провода. Животные умирали безо всяких причин или носились по лугам, протыкали друг друга рогами, а их детеныши (не все, конечно, лишь некоторые) рождались уродливыми или мертвыми. «Это провода, провода», — говорила мама и осеняла себя крестным знамением.
Адельмо Фарандола давно уверен — если что-то у него в голове не так, все из-за того, что он столько лет провел под линией электропередач. «Я тронувшийся, тронувшийся», — повторяет он мысленно, безо всякого выражения, как нечто обычное, потому что должны же были выпасть кому-то на долю эти провода, вот ему и выпали.
— Я тронувшийся? — спрашивает он и пса.
— Скажем, ты странноватый.
— Это из-за высоковольтных проводов.
Пес смотрит наверх и не наблюдает их.
— Каких проводов?
— Тех, давних, я тогда ребенком был.
Девять
В один из долгих зимних дней раздается стук в дверь. Адельмо Фарандола слышит его ночью, она же день, потому что день и ночь стремятся слиться под слоем снега, обращающего свет в синие сумерки. Адельмо Фарандола вздрагивает.
— Кто там? — спрашивает он, потом решает сделать вид, что его нет, потому что ему не нравится, когда чужаки крутятся под ногами, и не встает с места. — Кто там? — спрашивает старик почти шепотом, потому что на самом деле не хочет знать, кто стучится. Он сидит неподвижно, тихо, дышит осторожно.