Она оттолкнула его и прошептала: «Нет, нет, пожалуйста, нет».
Он выпрямился, пораженный. Взял себя в руки. Извинился и небрежным тоном заметил:
— Я не стану вам докучать. Не будем больше говорить об этом. Встретимся за завтраком?
Она кивнула. Ее душили слезы. Она смотрела, как за ним закрылась дверь.
— Ничтожеством, Ширли! Я оказалась полным ничтожеством. Он прижимал меня к себе, целовал, это было так прекрасно, так прекрасно, а я только и думала о своих жирах и о своих белых хлопковых трусищах! Он ушел, и я плакала, плакала… На следующий день, за завтраком, он вел себя так, словно ничего не случилось… Вежлив, любезен, передает круассаны, спрашивает, как спалось, когда мой поезд… А я отказываюсь от круассанов из ненависти к жирам! Этот человек — мечта всей моей жизни, а я его оттолкнула! Я сумасшедшая, точно, совершенно сумасшедшая. Все кончено, больше у меня ничего никогда с ним не будет. Моя жизнь кончена.
Ширли выслушала тираду, раскатывая по столу белое пышное тесто для пирога, а потом заявила:
— Твоя жизнь не кончена, она едва начинается. Единственная проблема в том, что ты об этом не знаешь. Ты написала книгу, которая произвела фурор…
— Это же не моя заслуга…
— Что, разве не ты ее написала?
— Да, но…
— Ты и никто иной, — с нажимом произнесла Ширли, обличительно указав на нее скалкой.
— Да, но…
— Но ты же не знала, что можешь писать книги. Значит, будем объективными, сестра оказала тебе услугу… Ты ничего бы не написала, если бы она тебя не попросила, и вдобавок, у тебя будет куча денег.
— Это точно.
— Благодаря ей ты знаешь, на что способна. Очень полезный опыт. А теперь сделай милость, забудь об этой книге. Забудь об этой книге и иди дальше. Пиши. Пиши для себя! Живи ради себя! Ты хочешь мужчину — и ты отталкиваешь его, ты хочешь писать — и сомневаешься, черт подери, Жози, соберись, ты несносна со своими колебаниями и сомнениями. И прежде всего перестань называть себя толстой и уродливой. Это не так.
— Тогда почему я так себя вижу, скажи мне?
— Одри Хэпберн была уверена, что она уродина, вспомни. Да мы все считаем, что страшны как смертный грех!
— Только не ты!
— Скажем, я на старте получила больше любви, чем ты. Меня безумно любила мать, и хотя она была вынуждена скрывать свою любовь, но она меня обожала. И отец тоже!
— А расскажи о своей матери. Какая она была?
Ширли на мгновение замешкалась, потыкала вилкой в тесто и начала:
— Она ничего не говорила, ничего особенно не показывала, но стоило мне войти в комнату, как ее лицо прояснялось, лоб разглаживался, все заботы отходили на второй план. Она не протягивала ко мне руки, она не целовала и не обнимала меня, но она смотрела на меня с такой любовью, что я зажмуривалась от счастья. Я так сильно чувствовала ее любовь, что иногда специально придумывала предлог, чтобы войти в комнату и прочесть на ее лице эту радость! Она воспитывала меня без единого слова, без единого жеста; она дала мне такую прочную базу, что меня никогда не посещают такие сомнения, как тебя.
— А отец? — спросила Жозефина. Она была удивлена, что Ширли заговорила о своем детстве, и решила срочно этим воспользоваться.
— И отец. Такой же молчаливый и сдержанный, как мать. Никогда ни жеста на людях, ни поцелуя, ни ласки. Он не мог. Но он был рядом, он был со мной. Они оба. Они все время были рядом, и могу тебя уверить, что им приходилось нелегко… У тебя этого не было: ты выросла самостоятельно, так и не научившись крепко стоять на ногах. Ты и сейчас шатаешься, Жози, но ты научишься, ручаюсь, научишься.
— Думаешь? После того, что случилось прошлой ночью с Лукой, я уже и не надеюсь…
— Это был поворот сюжета. Но история не закончена. Если не с ним, так с кем-то другим…
Жозефина вздохнула и пересчитала яблочные дольки, которые Ширли разложила на тесте.
— А зачем ты режешь их так тонко?
— Так вкуснее… Они тогда будут хрустящими.
— Где ты обучилась всем этим премудростям кухни?
— На кухне…
— Очень смешно…
— На сегодня хватит откровений, красавица моя. Я и так много сказала. Какая ты стала хитренькая, сама-то замечаешь?
Ширли засунула пирог в печь, поставила таймер и предложила Жозефине открыть бутылку вина и отпраздновать ее новую жизнь.
— Мою новую жизнь или мой последний провал?
— Your new life, stupide![56]
Только они чокнулись за новую отважную Жозефину, как в кухню вошли Гэри и Гортензия. Гэри держал под мышкой шлем, волосы были взъерошены. Он чмокнул мать в макушку.
— Ты уже доделала пироги, мамуля? Если хочешь, я могу их доставить куда надо. Один чувак одолжил мне скутер…
— Мне не нравится, когда ты ездишь на скутере. Это опасно! — громко заявила Ширли, стукнув ладонью по столу. — Сто раз тебе говорила!
— Но я поеду с ним и буду его контролировать, — сказала Гортензия.
— Ну конечно! Он будет то и дело к тебе поворачиваться, и вы попадете в аварию. Нет уж! Сама справлюсь, или вот Жози мне поможет.
Жозефина кивнула. Подростки, вздохнув, посмотрели на нее.
— Ну а кусочка пирога у тебя не осталось? Я умираю с голоду, — сквозь зубы поинтересовался Гэри.
— Открывай рот, когда разговариваешь, а то я не понимаю. Вот, съешь этот кусок, он немного подгорел. Ты хочешь. Гортензия?
Гортензия подхватила пальчиками крошки и отправила в рот.
— От пирога толстеют…
— Ну, тебе-то это не грозит, — улыбнулась ей Жозефина.
— Мам, если хочешь быть худой, нужно следить за собой постоянно.
— Да, кстати, у меня новости от Макса, — пробурчал Гэри с набитым ртом. — Он вернулся в Париж и живет у матери. Овечки его достали!
— Он опять ходит в школу?
— Нет. Ему уже больше шестнадцати, он не обязан туда ходить…
— И чем же он занимается? — беспокойно спросил Жозефина.
— Болтается…
— Плохо кончит, — поставила диагноз Гортензия. — Он барыжит дурью и играет с мамашей в покер в Интернете.
— А мадам Бартийе?
— Вроде как ее содержит хромуша. Это Макс так его называет, хромушей.
— Макс мог бы стать таким славным мальчиком, — вздохнула Жозефина. — Может, надо было оставить его у себя…
— Если Макс жил бы у нас, я бы сошла с ума! — возразила Гортензия. — Пошли, Гэри, опробуем скутер. Я тебе обещаю, Ширли, все будет нормально.
— Куда вы собираетесь?
— Ирис предложила нам заехать в студию. Там у нее фотосессия для журнала «Элль». Скоро уже начнут. Гэри отвезет меня, и мы немного там побудем. Ирис хочет, чтобы я высказала свое мнение об ее костюмах. Она попросила меня заняться ее имиджем. На следующей неделе мы вместе пойдем по магазинам…
— Не нравится мне все это, ох, не нравится, — проворчала Ширли. — Гэри, будь осторожен, обещаешь? И надень шлем! И чтобы к ужину оба были дома!
Гэри поцеловал мать в лоб, Гортензия махнула рукой Жозефине, и они поспешно ретировались.
— Не хочу, чтобы он ездил на скутере, не хочу… И не нравится мне, что Гортензия вокруг него вьется… Летом, в Шотландии, он ее уже вроде забыл. Не хотелось бы, чтобы вновь началось это наваждение.
— Я махнула на Гортензию рукой. А что ты хочешь: ей скоро шестнадцать, она учится лучше всех в классе, учителя не нахвалятся. Придраться не к чему… И потом, я не знаю, как к ней подступиться. Она становится все более независимой. Забавно, если вдуматься: всего два года назад она была маленькой девочкой…
— Гортензия никогда не была маленькой девочкой, Жози. Не хотелось бы тебя огорчать, но твоя дочь родилась взрослой стервой.
— Давай сменим тему, а не то поссоримся. Ты никогда ее не любила.
— Почему? Раньше, давно, любила. Но мне не нравится, как она обращается с людьми. Одними она манипулирует, других тиранит, в ней нет ни грамма искренности.
— Да ты о любой девушке, которая имеет отношение к твоему сыну…
— Все. Белый флаг. Перемирие. Поедешь со мной отвозить пироги?
Марсель Гробз — твидовое пальто, шея укутана желтым шотландским шарфом — сидел во дворе на скамейке под глицинией и мрачно разглядывал ее сухие узловатые ветви и сверкающие на них капли дождя. Жозиана пропала. Уже две недели, как она уехала. Наклонилась, подняла сумку и клац-клац, каблучки простучали по лестнице, хлопнула дверь. Клац-клац, каблучки простучали по двору, заскрипели ворота. У него не было сил бежать за ней. Раздавленный горем, он грузно осел на стул возле стола Жозианы и прислушивался к этому цокоту каблуков. С той поры в любую свободную минуту он присаживался — везде, где только можно — и вновь слышал этот безжалостный, решительный стук. Он рвал ему сердце.
Сухой лист отделился от ветки и, кружась, упал к его ногам. Он наклонился, поднял лист, потер его в пальцах. Без Жозианы ему больше не хотелось ни жить, ни бороться. А ему Бог знает как сейчас нужны были силы. Он начал самую жестокую, самую главную битву за всю свою карьеру. Для нее, для них обоих, для ребеночка, о котором они столько говорили, которого так желали.