Роллинг принес еще шампанского. Он налил сперва майору, но получил замечание от адъютанта:
— Раньше даме, понятно?
Роллинг протянул руку за сумочкой Элен, она лежала на пути и мешала ему. Тонкие, узкие руки Элен взметнулись за сумкой. Она торопливо прижала ее к себе. Роллинг получил второе замечание. Офицер для поручений получил приказ освободить Роллинга.
Элен следила за спором между офицерами; она отпила немного вина и положила сумочку, лежавшую у нее на коленях, обратно на стол, потом метнула глазами в майора и, коверкая немецкие слова, сказала:
— Разрешить немного петь?
— Браво!
Адъютант постучал о стакан.
— Прошу спокойствия, нам споют.
Господа с наслаждением откинулись на спинки кресел.
— Сейчас эта потаскуха еще и запоет, — сказала пивоварша Бетц.
Ротмистр цыкнул на жену.
Элен стояла в глубине зала. Офицеры перекрутили себе шеи. Элен, вся в черном, не видела ни одного из этих сластолюбивых мужчин. Она смотрела в окно, куда-то вдаль. Казалось, она молится, очень сосредоточенно, очень тихо.
Toujour triste, toujour triste,
Quand j’y pense, quand j’y pense…[23]
Офицер для поручений вышел, чтобы найти смену Роллингу. Дверь он оставил открытой. У двери стоял Вайсблат. Он кивнул Станислаусу:
— Послушай, она поет!
Вечер спустился.
Я помню об этом.
Ночь наступила.
Я помню об этом.
Двенадцать пробил Нотр-Дам…
Элен ходила вдоль офицерского стола и самозабвенно пела для кого-то далекого-далекого.
Утро настало.
Я помню об этом.
Солнце взошло.
Я помню об этом.
Двенадцать воронов на Нотр-Дам
Слетаются по утрам.
На сердце печаль.
Лишь только вспомню,
Лишь вспомню об этом.
Офицер для поручений вернулся, недовольно посмотрел на Вайсблата и Станислауса и крепко захлопнул за собой дверь.
— Ну вот, она поет для них… Я этого не переживу, — сказал Вайсблат.
Станислаус потянул его с собой к Воннигу.
— Все к лучшему.
В ту минуту, когда Вонниг чокнулся с погрустневшим Вайсблатом, у поэта выпал стакан из рук. Зазвенели осколки. Большая люстра закачалась. С потолка посыпалась известка. Маленький ангелочек оторвался от карниза, упал и разбился о стойку. Часть людей бросилась на пол, другие кинулись бежать. Кто-то завопил:
— Налет!
Дверь в офицерскую комнату раскрылась, клубы дыма поплыли в зал. На пороге валялась раскрытая сумочка, из нее торчали помятые оккупационные кредитки. Вайсблат и Станислаус лежали рядом на паркете, оба задыхались. Вайсблат вскочил, закричал:
— Элен! Эле-е-ен!
Станислаус прикрыл ему рукой рот.
Кто-то крикнул:
— Бомба! Адская машина!
Какой-то обер-лейтенант выскочил из офицерской комнаты, неся перед собой в правой руке оторванную левую.
17
Станислаус призывает смерть, его отвергают двуногие, и он возвращается к жизни благодаря странной влюбленной парочке.
Если бы возможно было подняться ввысь, оторваться от земли и посмотреть на нее, как на яблоко, повисшее на ветке, человеческое горе стало бы меньше, оно съежилось бы, как больное, насквозь прогнившее яблоко, и оспины на яблоке были бы горами, а гнилые пятна — лесами. Станислаус лежал в вереске и мечтал, а ветер со своим извечным шумом проносился над ним, шевеля листву деревьев. Станислаус лежал не в лесу своего детства. Могучий ураган, пронесшийся по миру, поднял его, как пылинку; сперва его трепало во все стороны на родине, а потом Станислауса, эту пылинку, занесло на минутку во Францию и опустило на пятачок под названием Париж. Наконец пылинка попала в жестокую бурю, и ее перебросило в густые дремучие леса у самого полюса.
После праздника, который провалился с треском в прямом и переносном смысле, дивизион еще не сразу отправился для геройских подвигов на Восток. Кое-что надо было расследовать: бомба выпала из сумочки той самой французской девушки Элен. Бомба разорвала эту девушку, растерзала командира дивизиона, разнесла в куски адъютанта, ранила многих офицеров, вселила в участников вечера ужас и страх перед противником.
Началось большое судебное следствие: кто привел эту женщину? Ее пригласил кавалерист и поэт Иоганнис Вайсблат. Ни слова о том, что эту красивую француженку адъютант тут же увел от Вайсблата. Следовательно, можно предположить, что этот интеллигент и поэт, вероятно даже полуеврей, Вайсблат знал о бомбе, которую эта парижская шлюха принесла с собой в общество офицеров.
Тогда на сцене появился каптенармус Маршнер, который якобы совершенно точно видел, как Вайсблат плакал по этой галльской девушке. Но нашлись люди, утверждавшие, что Маршнер этого видеть не мог, так как, воспользовавшись паникой, охватившей всех при взрыве бомбы, он изнасиловал гардеробщицу француженку, работавшую в ресторане. Вайсблата арестовали; между тем Маршнера послали закупать сувениры для раненых и нераненых офицеров. Сувениры были упакованы в большие ящики и отосланы родным и близким этих офицеров как последний привет из Парижа.
Когда приехал новый командир дивизиона, когда назначили нового адъютанта, а раненых офицеров сменили другие, снова воцарился порядок. Дивизион послали в горы в Германию, где солдаты должны были карабкаться по крутым склонам и вести бои с невидимым противником на уединенных альпийских пастбищах. Эскадрон снова снабдили лошадьми. Это были маленькие косматые лошадки, вьючные животные. Верховых лошадей имели только офицеры. Станислаус добровольно вызвался работать с вьючными лошадьми. Теплоту, которой он не нашел у людей, он искал у животных. Поспешность, с какой в канцелярии удовлетворили его желание, убедила Станислауса в том, что его выступление на празднике произвело впечатление на вахмистра Цаудерера.
Весной они отправились на грохочущих грузовиках по длинной с выбоинами дороге к полюсу. Леса, леса, леса. Сосновые чащи, как на родине, распластанные старые сосны, их сучья словно раскиданы ветром, мерцающие березовые рощи с мелкой ольховой зарослью; осока и розмарин; синяя поверхность озер, отражающих небо; илистое, как в аду, дно. Нигде ни деревушки, ни жилья.
— И это после Парижа!
Бутылки с вином в карманах и ранцах превратились в бутылки с обжигающей желтовато-белой жидкостью.
— Да здравствуют невидимые женщины Карелии! Ваше здоровье!
Сальности летели с одной машины на другую.
— Сделай себе дырку во мху, если скучаешь по бабе!
Некоторые не понимали, для чего они здесь. Вокруг — леса, мир и покой. Неужели теперь поведут войну с глухоманью, с лесными шумами?
Кто мы — сыпучий песок или саранча? Кто мы — стая воронов или стая ощерившихся волков? Все возможно, они кто угодно, только не люди.
Некоторые шептали имя, означавшее для них все и ничего: «Петсамо». Что это? Имя города или одиночества? Петсамо! В этом слове не звучала война.
В один из суматошных дней они обогнули камень сто семьдесят пятого километра на ухабистой дороге и, подпрыгивая на корневищах, по волнистой лесной местности въехали в дремучий лес. Здесь третья рота стала разгружаться, а вместе с ней санчасть дивизиона. Доктор Шерф не хотел забираться со своими будущими ранеными и мертвецами слишком далеко от шоссе — этой последней артерии цивилизации, зато штаб дивизиона с первой и второй ротами углубились в дремучую чащу.
Так стояли они, солдаты третьей роты, словно первозданные люди, в лесу, отданные во власть ветру. Ротмистр Бетц, этот пивовар из Баварии, своим пропитым командирским голосом первый нарушил великий шум вечности. Ротмистр носил теперь железный крест второго класса и серебряный знак отличия за ранение. Разве он, черт возьми, не рисковал во имя отечества своей шкурой на большом праздничном обеде в Париже?
— Спешиться! Стать бивуаком! Нарубить дров! Да чтобы щелки летели, живо! — Пропитой голос врезался в тишину леса, в уши солдат. Не так уж глубоко в лес; гораздо глубже в уши солдат; многих солдат качало от усталости, от ощущения заброшенности, от тоски по крыше над головой.
Дни проходили в корчевании пней, в горячей работе. Казалось, что у этого дремучего леса где-то забилось сердце, лихорадочно пульсирующее сердце. Люди рыли блиндажи, строили амбары для запасов продовольствия, обшивали офицерские бараки березовой корой, сколачивали ротную столовую и ждали войны.
Из штаба дивизиона прибыли связные. Они передали приказы по дивизиону. Из приказов следовало, что люди находятся во фронтовой полосе, они всегда должны быть начеку, обязаны четко нести свою службу. О дислокации противника в приказе были высказаны лишь смутные предположения. Вокруг лагеря цепочкой расставили постовых. Постовые должны зорко следить за войной, а войны не видно.