«Американским все стало вдруг, коровы, овцы и сам пастух»[265].
Американцы во время войны сменили охранявших страну англичан, и до сих пор не ушли, хотя и обещали. Дедушка, этот осторожный реалист, хотел, чтобы они пробыли здесь подольше, иначе мы рисковали бы получить Советскую Исландию. Фактически, тогда ни одна другая страна по-настоящему не считалась с независимостью Исландии. За три года дедушкиного президентства ни один король, ни один народ не пригласил его нанести им официальный визит – только лишь старец Франклин Д. Рузвельт, летом, незадолго до своей смерти.
Потом американцы целых пятьдесят лет снабжали нас солдатами, деньгами, телепередачами и сластями и не ушли до тех пор, пока малыш Буш не загнал себя в угол в Ираке. Тогда ему потребовался весь личный состав, и летом 2006-го Кеплавикскую базу закрыли. И только после этого мы, исландцы (против воли, громко воя), наконец стали независимыми: свободными и избавленными от всяческих армий впервые с 1262 года. Разумеется, справиться с этой ситуацией нам оказалось не под силу, и через два года наша страна разорилась. Осенью 2008-го мы упали в объятья международного спасательного отряда мирового капитализма, и одному Богу ведомо, кому захочется нас пожалеть, когда нас выпишут из больницы.
В послевоенную зиму я попыталась ходить в колледж с местными ребятками (большинство было на два года младше меня), девочками, которые судили о мальчиках по их коллекциям марок, и мальчиками, которые во время застолий пили молоко. Девочки были для меня как дети, а мальчики начинали дрожать, стоило мне приблизиться к ним. Их страх был трояким: некоторые, едва завидев меня, начинали слышать крики крачек, другие думали, что папа бросит их в нашу домашнюю газовую камеру, а те, кто гордился независимостью родины, боялись во время завтрака оказаться за одним столом с позором президентской семьи. Мне приходилось довольствоваться пятидесятилетними мужчинами вроде одного быстро захмелевшего посла, приглашенного в Бессастадир на коктейль, который по ошибке забрел ко мне в поисках туалета.
Жизнь снова приперла меня к стенке и предложила два выбора: либо притерпеться к бессастадирской скуке, либо уехать с папой в Аргентину.
Мы поплыли в Лидс на пароходе «Гютльфосс». Доехали в поезде до Дувра. Переехали на пароме Ламанш и провели несколько дней в Париже. Я раньше никогда не бывала в настоящем мегаполисе и пришла в полный восторг, хотя официанты порой бывали к нам недружелюбны, если им казалось, что акцент у папы немецкий. Ему удалось затащить меня в Лувр, пообещав на следующий день сходить со мной в «дамский музей» (Galeries Lafayette). Юная островитянка как завороженная поднималась по эскалаторам и как во сне примеряла костюмы от Коко Шанель и Кристиана Диора. В конце концов папа сдался и раскошелился на красивые туфли. Из-за этого мы не попали в оперу, зато ночью мне приснилось, что здание оперного театра (l’Opéra Garnier) стоит на острове Флатэй, словно гигантский свадебный торт посреди Брейдафьорда – удивительное зрелище!
Вдобавок ко всему, поездка в Париж оказалась отличным «разогревом» перед Буэнос-Айресом, который часто называют южноамериканским Парижем. Туда мы отплыли из Лиссабона на пассажирском пароходе водоизмещением в 26 тысяч тонн, под названием «Андерс». Путешествие заняло полмесяца и было крайне занимательным для девушки в самом цвету жизни. На борту была всяческая роскошь: теннисный корт, кинотеатр, бассейн и салон-парикмахерская. Единственный раз в жизни я ощутила себя богачкой, ведь на берегу меня не ждал никто, кто мог бы видеть мою нищету. Каждый вечер там устаривали бал; мои парижские туфли порхали по танцплощадке, и душа вспархивала к небесам: я танцевала с десятками господ, которые все были обуты в стоптанные туфли, но мечтали о блестящих вещах в новом мире. Никто из них не знал ни какого я роду, ни какие у меня были крачки… Я была свободна! Папа сидел с сигаретой и смотрел, как его маленькая женщина кружит по жизни, улыбаясь. Может, нам уготовано лучшее будущее в светлой стране? А может, за новогодними праздниками его ждет какая-нибудь тонкорукая и плодовитая Долорес да Сильва? Нет, такого не случилось. Смею утверждать, мой отец не вступал в связь ни с одной женщиной, пока через семнадцать лет вновь не встретился с мамой. На него было наложено заклятье.
Вечером, когда мы пересекали экватор, был объявлен бал-маскарад. Папа лежал на своей койке с «Исландским колоколом», а я нарядилась «альвом», с вуалью на лице. Он попрощался со мной, держа на груди открытую книгу, и сказал: «Веселись как следует». Я до сих пор помню мягкую интонацию повеления-желания: веселись, не думай обо мне.
Я решила быть послушной дочерью и выпила целую бутылку шампанского. В полночь нас, тех, кто раньше не бывал в южном полушарии, окунули в бассейн. А потом нам выдали специальные сертификаты, каллиграфически написанные самим Нептуном. Потом вновь загремел джаз, а позже ночью меня поджидали три шведа. Не все трое сразу: мне пришлось отказывать им по очереди. А это было занятие не из легких, потому что мизансцена была в высшей степени романтическая: мы сидели на корме, а бал гремел у нас за спиной. Киль взрезал морскую гладь и делил океан надвое. С южной стороны стояла луна, полная, яркая, и время от времени дельфины принимали на свои спины прекраснейшую ношу – ее отблеск. Разумеется, тогда я совершила тройную ошибку, ведь все трое были многообещающими юношами: и Стаффан, и Стиг, и Пер. А у меня все вышло, как у мужика из сказки, который вез товар на ярмарку, и лучшую цену у него запросили по дороге, но он, конечно, отказался, потому что на самой ярмарке надеялся на сотню более привлекательных предложений. Но если честно, мне быстро надоело это бесконечное шведское сватовство, так что последнего я спросила прямо: не лучше ли будет просто переспать с ним.
Разумеется, после трех лет в Исландии я не могла привыкнуть к той галантности, которую проявляли эти шведы. На танцах в «Старом дворе»[266] в сорок седьмом я отказалась поцеловать одного молодого карьериста. В ответ он закатил мне оплеуху. В итоге этот человек стал министром и в конце концов получил ту историческую пощечину, на которую давно напрашивался. Быть женщиной в Исландии порой оказывалось ох как непросто. Однажды правительство страны составляли девятеро мужчин. Один из этих министров со мной танцевал, другой ко мне сватался, третий меня побил, четвертый пытался изнасиловать, а с пятым я сама переспала freiwillig[267]. Каждому выпуску новостей сопутствовали архивные кадры из моей памяти. Моя реакция на это была такой: вместо новостей я стала слушать за ужином Карузо: «Vesti la giubba, e la faccia infarina …»
Я много-много лет не слушала новости. Самые важные мне приносил из школы Магги: «Мама, а что такое Феминистическая партия?», «Мама, а ты Берлинскую стену видела?»
Пароход коснулся суши на яркой утренней заре, и после бюрократических процедур нас выпустили на берег. Из-за большого скопления народа невозможно было раздобыть ни машину, ни извозчика, так что мы вошли в город пешком со всеми нашими пожитками в двух чемоданах, – робкие и смущенные отец и дочь из далекой страны. Я обнаружила, что этот исторический день в нашей жизни был вторником, а вторник, по исландским приметам, – «к трудностям», и мне это не понравилось.
Но мою тревогу заслоняло новое ощущение: вы вошли в новый мир, нас приветствовал другой материк. Не важно, что тротуарные плиты и фонари были европейского образца – сами земля и воздух буквально источали новизну. Даже сквозь асфальт чувствовался запах земли, который каким-то образом отличался от того, что было нам знакомо. Я до сих пор помню, как увидела первое американское дерево: оно выламывалось из тротуара, словно толсточешуйчатая доисторическая ящерица. Каким-то необъяснимым образом эти деревья были более дикими, чем их европейские коллеги, дай бог, если еще не совсем озверевшими. И все-таки маленькие опрятные люди привезли сюда пароходы и поезда и попытались переустроить здесь свою маленькую опрятную жизнь: построили свои камневенчанные дворцы, наполненные сводами законов и посудой, – после того, как они по линейке расчистили джунгли и стерли ластиком целую цивилизацию. В первый день Латинская Америка предстала передо мной в образе анаконды в «бабочке».
Жара возрастала с каждым шагом. Здесь было лето, хотя приближалась предрождественская пора. Постепенно возрастало и количество народа на улицах. Тут не только зима была летом, тут еще и тротуар был гостиной. Женщины чистили картошку, а мужчины читали газеты, один пил кофе за столиком, другой набивал трубку, дети босиком гоняли мяч и пинали трехногого пса. А мимо проносились автомобили, автобусы, трамваи, битком набитые людьми, которые были иностранцами по рождению или происхождению, но теперь называли себя аргентинцами. На одной остановке стояли две лошади, а в переулке человек доил корову. По сравнению с этим Париж был тихим и благовоспитанным, а Буэнос-Айрес был городским механизмом, пущенным на полный ход. Никогда здесь не упала с небес ни одна бомба, и людской поток струился из порта сегодня, как и всегда: уставшие от Европы, пресытившиеся Европой, прочь от войны, от беды, с мечтой о покое и о собственных покоях в той стране Южной Америки, которая была без пяти минут Европой. В начале века Буэнос-Айрес насчитывал один миллион жителей – сейчас их без малого три. А где много народу, там жизнь бьет ключом. Как выразился один стихоплет: «Кто зевает на улице в Байресе, рискует ненароком проглотить автомобиль».