«Поезжай, тебе это на пользу», — сказала она заботливо, словно пеклась о здоровье близкой приятельницы.
Такие уж установились между ними отношения.
И как их изменить, он не знает. Острота бунта Айрис со временем притупилась, но зато она неизменно пребывает в мрачном, почти угрюмом настроении. Так и в природе случается: пронесется по голубому, залитому солнцем небу одно облачко, второе, а глянешь через час — весь небосвод заволокло тучами. Они по-прежнему спят в одной спальне, поскольку свободных комнат в доме нет, но вместо широкой двойной кровати она купила две узкие. Купила — и явно ждала, чтобы он высказался. Но он промолчал. И лишь подумал в озлоблении: тебе так хочется? Пожалуйста! На здоровье! Да и что говорить, когда все слова уже давно произнесены? Он слышал о супружеских парах — из поколения его родителей или, скорее, дедушек и бабушек, — которые проживали под одной крышей целую жизнь, не перекидываясь друг с другом ни единым словом. Прежде он подобным рассказам не верил, но теперь понял, что это возможно. Нет, разумеется, они с Айрис разговаривают, и вполне мирно: они слишком заботливые родители, чтобы попусту тревожить детей. Они беседуют за завтраком и ужином, ходят на родительские собрания и к ничего не подозревающим друзьям. В клубе он почти не бывает. В этом Айрис оказалась права: клубный дух не для него. Да и день, проведенный с Ингрид, куда приятнее лихорадочной мышиной возни клубных завсегдатаев. Он улыбнулся.
Вот так обстоят дела. Доказать Айрис самые простые истины ему не удалось: мучения ее неиссякаемы и сама она неисправима. Зато ей, видимо, удалось его кое в чем убедить. Да, да, каким-то необъяснимым образом ее предположения постепенно перестали казаться такими нелепыми и дикими. Чудовищные извивы ее фантазии обрели логику и стали походить на правду. Хотя бы отчасти.
Может, она права и я действительно не хотел жениться? Об этом неловко и стыдно думать, но — похоже, она права. Я помню только одно: безмерную, бездонную усталость. Я так хотел отдохнуть. Может, я просто жаждал залитых солнцем комнат, чтобы у окна, в полукруге эркера, стоял рояль, чтобы птицы свистели и щелкали в кустах… И не видел другого способа получить этот благословенный покой, кроме женитьбы? Неужели она права?
Да, еще я хотел детей, хотел мальчика — словно можно было вернуть того, первого! И у меня действительно чудесные дети: смышленый постреленок Джимми; ранимый, не в меру задумчивый и порой даже трудный Стив; и Лора — розовое, кудрявое существо, похожее на… Господи, разве способен мужчина толком описать свою единственную, свою обожаемую дочь?
Вот бы Айрис тоже довольствовалась тем немалым, что у нас есть: детьми, да и самой жизнью, которая, ей-Богу, неплоха. Зачем прибедняться? Они жили по-настоящему хорошо! Но ей этого мало, она хочет чего-то, чего я ей дать не могу. Я чувствую… чувствовал, будто кидаю нищему жалкие монеты, которые его конечно же не спасут. Она мечтает, чтобы я ее боготворил. Я ее боготворить не могу.
До свадьбы Айрис в его присутствии трепетала. Он это видел, видел, что она влюблена, и его это очень трогало. Он помнит, как намеревался быть ей добрым, нежным, любящим мужем… так, может, он все-таки хотел жениться?.. помнит, как его влекла тихая, сосредоточенная отстраненность Айрис, тонкие черты ее лица. О, она воистину благородная дама. Сомнительный комплимент для американской девушки, но в Европе ее бы оценили. Во всяком случае, в той Европе, где он когда-то жил. Благородство и порода там едва ли не самые сильные аргументы при выборе достойной жены.
Чего он не ожидал, так это силы и глубины ее любви. Такие доверчивые, обожающие глаза! Под этим взглядом чувствуешь себя виноватым без всякой на то причины. В пылающих и печальных глазах Айрис — вся душа, до самого дна. Ему порой становилось страшно. В его власти счастье и самая жизнь другого человека!
Он нахмурился. От мыслей трещит голова. Или просто шерстяная шапочка сидит чересчур туго? Он стянул ее, бросил на сиденье. Ну а если бы он встретил Айрис не в ее гостеприимном и жизнерадостном доме, первом доме, в который он попал за долгие, одинокие годы скитаний? Если б она, допустим, работала у него секретаршей, стенографировала бы, не поднимая темных, грустных глаз? Потянуло бы его к ней так же естественно и неудержимо? По правде сказать — нет. Однако, узнав ее тонкий живой ум, увидев робкую застенчивую радость, которая вспыхивала, стоило ему ступить на порог, он действительно захотел быть с ней. Они быстро обрели общий язык, общее восприятие мира, общий ритм — во всем, включая секс. Не так часто супругам дано познать подобное созвучие.
У них все это было. И он мог обсуждать с ней что угодно, кроме ее упрямой, навязчивой идеи, ее требования: люби меня так-то и так-то, только так и никак иначе, люби меня, только меня и никого, кроме меня, — ни в прошлом, ни в настоящем.
Женщины! Но — не все женщины таковы.
В тот, самый первый, раз Ингрид сказала: «У тебя фигура танцовщика или лыжника. Широкая в плечах и узкая в бедрах. На редкость удачно для лыж».
Тео это наблюдение позабавило.
«Я действительно неплохо катаюсь».
«Вот видишь. Я сразу догадалась. А боксеры, к примеру, скроены совсем иначе».
«Ты великий специалист по мужским фигурам?»
Она засмеялась: «Я немало их повидала на своем веку. — И добавила в ответ на его молчание: — Тебя это шокирует?»
«Нет, конечно. Но удивляет. С виду ты не…»
«Не шлюха? Какой ты все-таки провинциал! Человеческое тело создано для наслаждения. Так неужели наслаждаться — грех? Почему из секса делают либо священнодействие, либо преступление?»
«Не знаю. Но люди, особенно женщины, склонны воспринимать секс именно так».
«А я считаю, это — простое удовольствие. Как музыка, как вино. Надоест — можно сменить пластинку или заказать вино другой марки».
«Надеюсь, я не слишком скоро тебе надоем», — продолжил он на другой день, в ресторане, поглощая пасту феттучини альфредо. Она ела с неизменным аппетитом. И благодаря этому — как и многому другому — с ней было легко и хорошо. Она не в пример большинству современных девушек никогда не ныла из-за лишних калорий и не ахала, что ей придется целую неделю просидеть на диете из-за сегодняшнего ужина. Феттучини то и дело соскальзывали с вилки, она сражалась с ними и смеялась. Потом засмеялся и он — глупо и весело. Так глупо и так весело он не смеялся уже… Сколько?..
«Ты мне вряд ли можешь надоесть, — откровенно ответила Ингрид. — Бетховена я люблю по-прежнему. А из вин по-прежнему предпочитаю „Шато Мутон Ротшильд“. Не веришь — проверь».
«Ладно, сейчас мы тебя испытаем», — усмехнулся он и, подозвав официанта, заказал вино.
Потом она вдруг сказала очень серьезно: «Тео, но, когда я тебе надоем, сделай одолжение — позвони и скажи мне об этом напрямую, без обиняков, без лжи. Не выдумывай предлогов и оправданий. Не пытайся подготовить меня, смягчить удар. Просто позвони и скажи: „Прощай, Ингрид. Было здорово, но — прощай“. Тео, дай мне слово, что ты так сделаешь».
«Изволь. Но я не хочу и думать об этом. Ведь у нас все только начинается».
И все же… Свобода, свобода. Словно бодрящий свежий ветер с моря. Знали бы женщины!!!
Он смог рассказать ей о Лизл. Впервые смог выплеснуть все без стыда, без колебаний. Все — до самого дна. Ингрид слушала очень внимательно. Он говорил, а она лежала на кровати и курила сигарету за сигаретой. Он говорил часами, не закрывая рта. Вспоминал, как поначалу не мог поверить в смерть Лизл и малыша; как однажды во время войны, в лондонском ресторане, за спиной у него женщина обратилась к официанту на плохом английском, с сильным акцентом, такой был бы у Лизл, доведись ей заговорить по-английски. И он не удержался: нашел повод встать и взглянуть на женщину за соседним столиком. Он был как безумный.
Он даже вспомнил парня, у которого убили жену во время бомбежки Лондона — бомба попала прямо в их дом. Вспомнил, как он, Тео, держал его за руку и клялся себе никогда больше не любить, никогда и ни за что. Любовь делает нас такими беззащитными! Я больше не хочу быть беззащитным!
Он рассказал, как после встречи с Францем лицо Лизл, начавшее было покрываться туманной дымкой, вернулось и утвердилось перед его внутренним взором явственно и неумолимо, во всех мельчайших деталях: с белым шрамиком на шее — ее в детстве поцарапала кошка; с криво сидящим передним зубом, из-за которого Лизл ужасно переживала; с темными ресницами и — по контрасту — со светлыми бровями. Ее лицо перед ним всегда, каждую минуту! Порой он рад этому видению, рад хоть как-то утолить свою безмерную, мучительную тоску. Иногда же он закрывает глаза и кричит: «Уходи! Не приближайся! Оставь меня!»
Он рассказал все это Ингрид, все, без остатка. Он рассказал, она выслушала — и на душе у него стало легче, словно распрямилась туго, до отказа сжатая пружина.