— Мусарники испытали бы сладкий вкус мести, если бы увидели, как нам приходится ограничиваться тем, что мы смотрим издалека на парк — этот рай, в котором светские наслаждаются жизнью, — зевнул логойчанин, лежа на спине с закрытыми глазами, потому что его слепили лучи солнца, и заложив руки за голову. — В Нареве я думал, что вы настоящий парень из виленских мясных лавок. Сейчас вижу, что, по сравнению с ребятами с вашей улицы, вы иссушенный ешиботник.
— Я вырвусь, раньше или позже я вырвусь, но вы уже навсегда останетесь ешиботником, — Хайкл почесывал руки так, будто на него напали муравьи.
— Мы уже никогда не сможем оторваться от ешивы, — ответил Мойше Хаят задумчивым голосом, идущим словно откуда-то издалека, и вдруг рассмеялся: — Вы помните, как этот дикарь Янкл-полтавчанин принес в Пурим на трапезу старосте благотворительной кассы метлу в качестве шалехмонеса? Ха-ха-ха! — И логойчанин сел, оживившись, как всегда, когда он начинал говорить о ешиве в Нареве.
Хайкл едва его слушал, он кусал запекшиеся губы и вытирал пот, беспрерывно выступавший на лбу. Он встал, стряхнул с себя пыль и показал пальцем на белое каменное здание:
— Эта, зареченская, ешива была первой, которой руководил реб Исроэл Салантер, ребе всех мусарников — из Келма[223], Слободки и наших, новогрудковских, тоже. Все время, что мы тут сидим, у меня не выходит из головы, что за нашими спинами находится синагога реб Исроэла Салантера.
— Видите! — обрадованно воскликнул логойчанин. — Я вам раньше говорил, что мы уже никогда не сможем оторваться от ешивы. Вас тянет именно сюда, потому что, когда вы смотрите отсюда вниз, в рай для людей, наслаждающихся радостями этого мира, сзади в ваш затылок смотрит ешива реб Исроэла Салантера.
— В Нареве вы наделали ешиве больших неприятностей, а теперь вам не хватает предвечерней молитвы. Я еще понимаю, что вы должны опасаться родителей мальчишек, с которыми вы занимаетесь в синагоге гаона. Но в Заречье вас никто не знает, и вам не надо никого обманывать.
— Я никого и не обманываю. Синагогальный служка не спрашивал меня, могу ли я обойтись без предвечерней молитвы. Он только хотел, чтобы я был десятым в миньяне. И, во-вторых, вы не разбираетесь в людях. Иной раз хочется почувствовать, что ты не лишний в этом мире, что ты еще кому-то нужен, пусть даже на минутку и только в качестве десятого в миньяне…
Из-за потрепанной одежды и неуверенной походки логойчанин выглядел так, словно он хромает. Его жалкая улыбка и странные речи будоражили Хайкла. Его уже огорчало, что он оттолкнул от себя служку зареченской синагоги. Чем бы он согрешил против истины, если бы пошел молиться, чтобы у евреев был миньян? Он почувствовал, как сердце останавливается в его груди: квартира Махазе-Аврома, простоявшая все лето закрытой на засов, стояла теперь открытая. Обе половинки двери лавки были распахнуты, и ставни единственного окна жилой комнаты тоже.
— Он уже вернулся! Махазе-Авром вернулся из Неменчина и уже уезжает в Эрец-Исроэл! — печально и тоскливо воскликнул Хайкл, как будто тайные часы пробили полночь.
Он знал, что его близорукий ребе не увидит его через окно. И все же он поспешно перешел на другую сторону мощеной улицы. Мойше Хаят шел за ним удивленный.
— Вы не пойдете попрощаться с вашим ребе?
Хайкл молчал и думал, что если бы он раньше зашел помолиться по просьбе служки зареченской синагоги, то нашел бы сейчас в себе мужество навестить ребе.
Торговка фруктами Веля ждала сына и его товарища с нетерпением и сразу же рассказала им, что у нее был сегодня нежданный гость, бывший глава валкеникской ешивы реб Цемах Атлас.
— Он просил меня передать, чтобы вы к нему зашли. Он сказал, что живет в той же гостинице, где и вы тоже жили, когда приехали в Вильну, на углу Виленской[224] и Трокской[225], — рассказала Веля логойчанину, а потом обратилась к сыну: — Реб Цемах сказал мне, что он приехал проводить твоего ребе. Разве ты не знаешь, что твой ребе уже вернулся с дачи и на этой неделе уедет в Эрец-Исроэл?
Сын прошептал, что знает об этом, и расстроился еще больше. Логойчанин почесал заросший подбородок, а его глаза под очками лихорадочно блестели.
— Я зайду, конечно, я зайду к реб Цемаху Атласу, — ответил он и ушел покорной походкой бедняка, который ночует на ступенях, завернувшись в тряпки.
Веля смотрела ему вслед, качая головой:
— Чтоб моим врагам так везло, как вам обоим после вашего ухода из ешивы. Реб Цемах рассказал мне, что твой ребе попрощался с ним в письме. Однако он приехал проводить его. А когда ты пойдешь к ребе?
— Я пойду, но не сегодня, — крикнул Хайкл и выбежал из лавки.
Веля осталась сидеть на низенькой табуреточке, по привычке сложив руки на животе. Она не знала, должна ли радоваться, что ее единственный сын не оставляет ее и не уезжает со своим ребе, или же она должна из-за этого плакать. Вот его логойский товарищ, сын раввина, оставил родителей в России и нелегально перешел границу, чтобы учиться в Польше в ешиве. И вот он ушел из ешивы и мучается в Вильне, как нечестивец на том свете.
Веля приглашала логойчанина на чолнт каждую субботу. За столом молодые люди спорили, а она все время дрожала из-за горячности Хайкла. Он должен уступать своему товарищу, если даже ему кажется, что тот не прав. Ведь товарищ старше, и к тому же он гость за их столом. Но вмешиваться в их разговоры Веля не хотела. Она пыталась прекратить спор, предлагая гостю еще кусочек фаршированной кишки, еще пару тушеных в чолнте картофелин или ложку сливового цимеса. Даже когда логойчанин заходил посреди недели в ее лавчонку спросить о ее сыне, она протягивала ему мешочек фруктов. Раньше был сезон черешен и слив. Теперь подоспели яблочки и груши. Парень не хотел брать гостинца, и ей приходилось заверять его, что она от этого не обеднеет. Но она не делала этого, когда оба товарища были вместе, потому что заметила, что логойчанин стесняется при ее сыне больше, чем при ней. Что тут говорить? Лист Геморы — это не миска лапши, и тот, кто изучал Тору, на все годится. Так говорила себе торговка фруктами. Последнее время это вошло у нее в поговорку. Если кто-то попрекнет ее, что ее сын и его товарищ сошли с прямого пути, она знает, что на это ответить.
Ломжинский торговец мукой реб Цемах Атлас стал медлительным человеком. Он не кипел радостью жизни, но и не проявлял отчаяния, гнева или жажды задеть кого-то словом. Только хорошенько всмотревшись, можно было заметить усталость в уголках его рта и оцепенение во взгляде, как у человека, живущего только ради своих обязательств. Его черная как смоль борода местами уже поблескивала снежными пятнами. В его комнатке в гостинице на углу Виленской и Трокской сидел Мойше Хаят-логойчанин и рассказывал, что живет на доходы от преподавания Геморы парочке мальчишек из состоятельных семей. Поэтому ему приходится вести себя как богобоязненному сыну Торы. Мойше Хаят ожидал восклицания: «Так чего же вы добились своим уходом из ешивы?» Однако реб Цемах ничего не сказал. Помолчав, он только спросил:
— А где вы спите?
— На складе мануфактуры.
Реб Цемах был так потрясен, что трижды покачал головой и уже почти открыл рот, чтобы что-то сказать, но все-таки снова промолчал и продолжил слушать то, что рассказывал логойчанин.
Владельцы лавок и товарных складов боятся, как бы их не обокрали ночью. Поэтому деловые люди с нескольких улиц нанимают сторожа, и он крутится всю ночь снаружи рядом с их складами. Но сторож не может их уберечь. Пока он находится на одном углу улицы, воры взламывают склад на другом. Вот деловые люди и додумались запустить сторожа внутрь помещения. Лавочник запирает сторожа вечером и выпускает утром. В пятницу вечером сторож должен прийти пораньше, потому что лавочник раньше закрывает, а в субботу утром он ленится вставать, поэтому сторож сидит запертый в лавке, как мышь в мышеловке, еще дольше. Сначала таким сторожам платили, пока хозяева не сообразили, что могут найти ночного сторожа и бесплатно. Есть достаточно людей, которым негде переночевать.
— Вот и я такой бесплатный сторож, — подытожил логойчанин.
Когда торговец мануфактурой взял его, он поставил два условия: во-первых, не жечь ночью слишком много электричества — электричество стоит денег, и, во-вторых, каждое утро перед уходом его будут обыскивать на случай, если вдруг он намотал на голое тело отрез ткани. Хозяин рассказал, что предыдущий сторож нанес ему кражами больше убытков, чем мог бы нанести вор, вломившийся снаружи. За неимением выбора логойчанин согласился на оба условия: подвергаться ежеутреннему обыску и не жечь света. Что касается электричества, он пытался одурачить хозяина и иногда зажигал лампочку. Ведь можно сойти с ума, если лежать целую ночь в темноте и не иметь возможности почитать. Однако у мануфактурщика есть гнусное обыкновение выходить поздно вечером из дома и заглядывать через щели в свою лавку, чтобы проверить, нет ли там света. Так что от чтения по ночам пришлось отказаться. Но к одной вещи ему трудно привыкнуть: каждое утро, вынося ночной горшок, он не знает, куда деваться от стыда и страха, как бы этого не заметили люди. Он сам не понимает, почему так сильно этого стыдится. Может быть, потому, что он был и остался ешиботником, а ешиботники, как известно, стесняются своих естественных потребностей.