Сердится? Странное ощущение овладело Марией. У нее подгибались колени и сердце билось едва-едва, словно она перенесла какое-то большое горе. Печально, очень печально! Странно даже представить себе, что родной хутор был уже продан, а она ничего об этом не знала, и только случайность спасла ее от необходимости оставить родной дом и уйти с детьми куда-то в неизвестность, как уходят цыгане.
Мария непрестанно думала об этом и после отъезда Йенса, по большей части в часы, когда укладывала детей спать. Боль, прежде не знакомая ей, теперь не оставляла ее. И страх! Ибо кто мог поручиться, что подобная история не повторится, особенно теперь, когда он с такой страстью предался торговле, спекуляции. Может быть, в эту самую минуту он сидит где-нибудь и запродает то, что для нее и детей равноценно жизни? Ей казалось, что он уложил в чемодан и взял с собой в дорогу ее сердце, все сердца, приверженные к Хутору на Ключах, чтобы проиграть их, если придет охота, первому встречному. Неужели она так мало верит ему? Ведь он же дал ей слово. Увы, Мария должна была признаться себе: она ему не верила!
Неизвестность! Неизвестность протянула свою мохнатую лапу к ее маленькому мирку, и теперь ей уже не найти покоя. На поверхность все время всплывало что-то новое, ранее неведомое; жизнь вокруг нее стала шаткой и ненадежной; грозовая атмосфера, воцарившаяся в Европе, внезапно перенеслась, казалось, и сюда; люди дрогли, как на сквозняке. И почему он вечно в разъездах, этот Йенс, а ее оставляет одну? Почему он вечно трясется по дорогам или в поездах, а заботу о хуторе, о земле взвалил на ее плечи и работников? Родной хутор, видно, стал пасынком для него.
Почему они только и делают, что разъезжают по всей стране, — он и другие крестьяне, — вместо того чтобы сидеть дома и трудиться, как прежде? Словно волки, рыщут они то тут, то там, в местах, где им и искать-то нечего, — в погоне за удачей толпами кочуют по маленьким и большим городам! В прежние времена поездка в столицу была большим событием, свершавшимся не более раза в год. И ездили туда обычно торжественно, всем семейством. Муж и жена ходили в театр, посещали ригсдаг, осматривали Зоологический сад. Как весело и уютно жили они тогда!
Со всем этим покончено, так же как покончено с любовью к родному дому. И виной тому война. Война, собственно даже не затронувшая их страны! Нет больше уютных еженедельных встреч, когда люди приходили друг к другу, чтобы немножко поиграть в карты, спеть хором несколько песен из песенника Высшей народной школы и поболтать о том о сем. Кружок чтения распался, общеобразовательные лекции больше не читались. «Война виновата, — говорили всё, — война!», — хотя в стране никакой войны не было. Это пустой предлог, который выдумали мужья, чтобы отвязаться от жен. Теперь они встречаются только друг с другом в трактирах и в стенах Высшей народной школы, целый день слоняются без дела и вечно обсуждают планы каких-то спекуляций, о которых им собственно и думать не подобает. Да еще рассуждают, как бы побольше «зашибить» денег, — выражение, раньше употреблявшееся только барышниками! И при всем том они, видно, чувствуют себя отнюдь неплохо; во всяком случае Йенс всегда возвращается из поездок веселый и возбужденный.
Мария Воруп не сердилась на мужа — «сердиться» было не то слово. Пусть себе пляшут вокруг золотого тельца, сколько их душе угодно, и Йенс пусть пляшет вместе с другими, раз уж он иначе не может, — но пусть привыкает к мысли, что она его за это осуждает! Теперь даже не знаешь, к каким людям его причислить. Вечно трется среди прожектеров и спекулянтов. У него и честолюбия уже не осталось: он больше не стремится слыть самым дельным хуторянином в стране. Более того, он, кажется, стал с презрением смотреть на честный труд крестьянина. Торговать, наживаться — вот лозунг Йенса и ему подобных! А если им иногда и удается положить себе в карман немного того золота, за которым они охотятся, — то, спрашивается, за чей счет? Дрожь охватывала Марию при одной этой мысли.
Редкий день проходил теперь без того, чтобы Мария не заглянула в «Тихий уголок»; для нее это стало необходимостью. И прежде всего ей необходим был отец. Хоть она и жила хозяйкой на своем родном хуторе, но ей казалось, что связь с детством и юностью порвалась для нее навеки. Марии представлялось, что ее, как растение, с корнем вырвали и пересадили на бесплодную, мертвую почву. И с каждым днем она вое больше чувствовала, какой это великий источник силы — ощущать себя вросшей корнями в привычную, плодородную почву.
Но дело было не только в ней! Она с болью осознала, что не одну вину ей следует загладить в жизни, особенно перед обоими стариками. Как ни добры и снисходительны были они к ней, ока не могла не упрекать себя за то, что одно время совсем забросила их. И, может быть, именно эта доброта и снисходительность заставляли ее страдать, при мысли, что многое из сделанного ею уже непоправимо.
Мария раньше разделяла мнение Йенса, что к связи стариков можно относиться снисходительно, только учитывая их преклонный возраст. И Йенс отнюдь не был свободомыслящим, когда дело касалось других людей и их чувств; может быть, незаконность его собственного рождения играла роль в том, что он долго не мог примириться с незаконным сожительством стариков и искренне желал, чтобы они поженились, несмотря на преклонные годы. Йенс во всем любил порядок.
В глазах Марии это не служило ему оправданием; в конце концов она не обязана разделять его точку зрения, хоть он и муж ей.
Но, к сожалению, она ее разделяла: она отдавала должное его рассудочной оценке жизни и вместе с ним осуждала стариков за то, что они доживают свои дни так, как им того хочется. Они предпочитали, пользуясь полной свободой, радоваться своей запоздалой любви или их отношения были только дружбой, — по мнению Марии, они никому не были обязаны в этом отчитываться; «о они все-таки имели право требовать уважения к себе. Мария с болью в сердце сознавала, что в оценке их отношений она недалеко ушла от Йенса. Старики свыклись со своим образом жизни, вероятно памятуя старинную поговорку: если дети богачей играют с детьми бедняков, то уж обязательно в укромном уголке. Детей у них не было, следовательно тут не возникал вопрос о наследстве; что же касается Анн-Мари, то она была просто дочерью хусмана и никогда особенным почетом не пользовалась.
Мария Воруп ясно отдавала себе отчет, что в свое время она совсем по-другому относилась бы к Анн-Мари, если бы та была дочерью хуторянина. «На этом пока что кончается моя человечность, — говорила она себе. — Мне еще многому надо научиться и многое загладить!» — И Мария очень старалась это сделать.
Старик Эббе всегда был одинаков; но благодарность Анн-Мари была поистине трогательна. Уже одно маленькое словечко «мама», которое теперь так часто произносила Мария, повергало ее в такое волнение, что она спешила куда-нибудь спрятаться.
— Ах, отец, мне так хорошо у вас! — сказала однажды Мария, оставшись вдвоем с Эббе. Анн-Мари была на кухне, а дети, по обыкновению, последовали за ней, — втроем они чувствовали себя всего лучше.
— Так оно и должно быть, дитя мое, — отвечал старик Эббе. — И тем не менее я радуюсь, что слышу это.
— Как это получается, что некоторые люди кажутся маленькими, как птицы в небе, а приблизишься к ним — и они бесконечно много дают тебе! Я всегда удивляюсь этому.
— Ничего тут удивительного нет, — отвечал старик. — Во-первых, мы обычно судим по внешности, а во-вторых, даже и так судим неправильно. То же, видимо, происходит и с тобой. Ты забываешь, что внешнее и внутреннее, как правило, находится в обратном соотношении. Так уж устроила природа, что золото не лежит на поверхности. Что же касается Анн-Мари и Петры — ведь ты, надо думать, их имеешь в виду? — то им обеим много пришлось пережить. А жизнь научает человека смирению, — конечно, если он настоящий человек!
— Ну, тогда мы мало чего стоим, Йенс и я. Я ведь только жалкое эхо Йенса. Увы, это так.
— Вам жилось слишком хорошо, а такое испытание не всем удается выдержать. Правда, слишком поздно стало очевидно, что вам все давалось чересчур легко. Йенс — своеобразный человек, дитя своего времени. А наше время чуждо смирению, — слишком большие внешние победы привык теперь одерживать человек. Но самоуверенность тоже ценное качество; обычно это значит, что ты готов беззаветно бороться за свое дело. Йенс по крайней мере не таит своей сущности и не повторяет чужие слова.
— И все-таки я бы очень хотела, чтобы он научился смирению, — серьезно сказала Мария.
Старик улыбнулся:
— А сама ты не хочешь ему научиться? Или тебе смирение не требуется?
— Что я? Право, мне кажется, что без Йенса я вообще ничто. У него слишком сильный характер.
— Да, ты права, и немножко сомнения в себе ему бы не повредило. Боюсь, что со временем он дорого заплатит за эту самоуверенность. Раньше или позже, а смиренье приходит к каждому из нас, но многим оно не под силу, и они падают под его тяжестью.