Мы обращаемся теперь к главному предмету – видениям опиума. Том Куайнси, регулируя дозы опиума и принимая их через несколько дней, испытывал в течение долгого времени только сладостные ощущения. Так, итальянская музыка, которую он слушал каждую субботу в лучшую эпоху Грассини[49], входила в его ухо не как простая логическая последовательность приятных звуков, но как волшебные звуки, которые вызывали в его уме всю его прошлую жизнь; последняя жила для него как бы воплощенная в музыке. Сколько раз являлись пред его умственными очами дороги и горы, по которым он странствовать, его любезные хозяева в Валлисе, мрачные бесконечные улицы Лондона, прорезанные кое-где фонарями, его печальная дружба, долгая бедность с надеждой на лучшую будущность. Эти воспоминания, вызванные музыкой и опиумом, заменялись иногда сценами милосердия, возбуждавшими в нем радость; или же его ночи проходили в созерцании обширной перспективы моря и громадного города.
Восемь лет протекло в этом очаровании, которое погружало териака[50] в беспредельное наслаждение. Сцена начинает омрачаться. Потребность этих грез заставила его постепенно довести прием опиума до 320 гр., т. е. до 18000 капель лавдана. Начался другой период, период мучений. Вот как говорит Куайнси о своих страданиях:
«Первое, что заставило меня заметить значительную перемену в себе, было возвращение тех видений, которым подвержены только детство или состояние крайней раздраженности. Ночью, когда я просыпался, вокруг меня двигались длинные процессии с мрачною торжественностью; я внимал бесконечным историям, более печальным и торжественным, нежели история Приама и Эдипа. В то же время произошла перемена в моих грезах; в моем мозгу как будто открылся вдруг театр; я видел ночные спектакли, отличавшиеся нечеловеческим блеском.
Из числа фактов, надобно заметить следующие четыре, самые замечательные.
«В ту минуту, как увеличивалась творческая способность в моих грезах, устанавливался род симпатии между состоянием грез и моим действительным состоянием. Все предметы, которые случалось мне вызывать и очерчивать в темноте, немедленно превращались в призраки. Я боялся употреблять в дело эту страшную способность, ибо, едва являлась вещь пред глазами, едва я вспоминал о ней в темноте, как она превращалась в призрак и достигала такого невыносимого блеска, что мое сердце надрывалось».
«Как эта, так и все другие перемены, сопровождались беспокойством и глубокою грустью, которых нельзя выразить. Каждую ночь мне казалось, что я буквально спускался в подземелья и бездонные пропасти; я чувствовал, что спускаюсь туда и не имею надежды когда-либо выйти. Даже проснувшись, я находился еще под этим впечатлением».
«Вследствие такого расположения, если греза приносила мне виденный когда-либо образ, то, последний, так сказать, расширял мой тогдашний горизонт. Так, малаец, когда-то проведший несколько часов у моего огня, вызывал весь безграничный и баснословный Восток. Под влиянием тропического жара и вертикальных лучей света, я собирал все создания, птиц, животных, гадов, деревья и растения, обычаи и зрелища, которые обыкновенно встречаются во всей тропической полосе, и переносил все это как попало, в Китай или Индостан. В силу подобного же чувства, я овладевал Египтом и подводил его под те же законы. Обезьяны, попугаи, какаду, пристально смотрели на меня, подсмеивались надо мной, делали мне гримасы, или шептались на мой счет. Я спасался в пагоды и в течение целых веков быль прикован к вершине или заперт в секретных комнатах. Я был идолом, жрецом; был обожаем, приносим в жертву. Я бежал от гнева Брамы чрез леса Азии; Вишну ненавидел меня; Шива устраивал мне засаду. Я вдруг попадал к Изиде и Озирису; я, говорили, сделал что-то, совершил преступление, от которого дрожали ибис и крокодил. Целые тысячелетия я был погребен в каменных гробницах, с мумиями и сфинксами, в крошечных комнатках внутри вечных пирамид. Меня целовали холодные уста крокодилов; я лежал вместе с неописуемыми веществами, среди грязи и тростников Нила…. Только в этих грезах, за одним или двумя исключениями, я чувствовал физический страх. Над каждым существом, каждой формой, каждой угрозой, наказанием, заключением во мраке, царило чувство вечности и бесконечности, которое доводило меня до тоски и почти до cyмacшecтвия….»
Автор представляет нам другой образчик своих странных и страшных грез, показывающий влияние воспоминаний и власть ассоциации идей. В своей юности он очень любил Тита Ливия и период английской истории, парламентскую войну. Эти события воскресали в его сновидениях, и слова Consul Romanus, столь часто повторяющиеся у Тита Ливия, имели огромную власть над всем.
«Часто мне случалось, говорит он, видеть рисующуюся во мраке толпу дам. Я слышал, как говорили, или говорил сам себе: «это жены и дочери тех, которые в мирное время садились за один стол и были связаны узами брака и крови; и однако ж с некоторого дня августа 1642, они никогда более не улыбались, встречаясь только на поле битвы; при Мерстон Муре, Ньюбери или при Несби, они разорвали все узы любви и кровью смыли воспоминание о прежней дружбе. Но вся эта толпа долженствовала вдруг исчезнуть; вслед за хлопаньем в ладоши слышались слова: Consul Romanus, и немедленно являлся в великолепной тоге Павел Эмилий или Mapий, стирая все пред собой, окруженный отрядом центурионов и сопровождаемый страшным «ура» римских легионов.
«Чувство пространства, а потом чувство продолжительности, достигли крайних пределов. Здания, горы, имели слишком обширные размеры, чтобы взгляд мог измерить их. – Равнина простиралась до бесконечности. Однако ж это менее пугало меня, нежели продолжительность времени: иногда мне казалось, что я проживал шестьдесят, семьдесят, сто лет в одну ночь; мне грезилось даже, что я прожил тысячу лет, а иногда, столько времени, что люди не могут составить идею о том.
«В моих сновидениях часто воскресали самые мелкие обстоятельства детства, забытые сцены первых лет; я не мог бы вспомнить их, ибо, если мне рассказывали их на другой день, то я напрасно старался припомнить. Но если они являлись в грезах и видениях, окруженные всеми обстоятельствами, то я в ту же минуту узнавал их.
«Вместе со способностью увеличиваться и размножаться, в моих сновидениях явилась архитектура. Особенно в последнее время моей болезни, я видел города, дворцы, которых взгляд не найдет на земле. – За архитектурой наступили бесконечные водные пространства. – Я страшно страдал головой в течение двух месяцев. Воды изменили свой характер; теперь явились моря и океаны. Наступила более страшная перемена, обещавшая долгие мучения и окончившаяся, действительно, не прежде конца моей болезни. До сих пор, лицо человеческое являлось в моих грезах, нисколько не пугая меня, теперь же начиналось то, что я называю тиранией человеческого лица. Она явилась сперва на волнах океана; последний был как бы усыпан бесчисленными лицами, обращенными к небу, плачущими, отчаянными, бешеными, поднимавшимися на поверхности тысячами, миpиадами, поколениями, веками. Мое волнение становилось бесконечным, мой ум прыгал и катился, как волны океана; это было воспоминаниe о моих странствованиях в недрах громадного Лондона.
«В молодости л видел труп на диссекционном столе; это старинное впечатление часто возбуждало во мне следующие грезы.
«Мне казалось, что я сплю и просыпаюсь ночью. Опустив руку, чтобы поднять подушку, я ощупал нечто мягкое: это был труп, лежавший рядом со мной. Однако я не пугался и не удивлялся. Я брал его на руки и относил в соседнюю комнату, говоря: он будет лежать там на полу; невозможно, чтобы он взошел, когда я выну ключ из замка.
«Потом я засыпал, но, спустя нисколько минут опять просыпался: меня будил шум отворявшейся двери; мысль, что отворяют мою дверь, хотя я вынул ключ, страшно беспокоила меня. Тогда я видел входящий труп, тот самый, который я только что положил в другой комнате. Его походка была странная; он шел, как человеку у которого вынули все кости, оставив одни мускулы, и который, стараясь удержаться на мягких и сгибающихся членах, должен упасть на каждом шагу. Однако ж он молча подходил к моей постели и ложился на меня; тогда наступало страшное ощущение, кошмар, с которым ничто не сравнится, ибо, кроме тяжести его безобразной и отвратительной массы, я чувствовал его зловонные поцелуи. Иногда труп читал через мое плечо книгу, которую я держал в руке, и его отвратительные волосы касались моей шеи и лица,
«Судите же, каков должен быть страх, внушаемый подобным видением: я оставался неподвижен, не смея перевернуть листа и устремив глаза в зеркало на страшное видение. Холодный пот выступал на всем теле; потом отворялась дверь и я видел за собой (опять в зеркало) странную процессию: скелеты, с головами в одной руке и с длинными свечами в другой, которые бросали бледный синеватый свет. Скелеты обходили мою комнату, которая из теплой становилась ледяною; некоторые подходили и грели у черного и печального камина свои длинные, багровые руки и, обращаясь ко мне, говорили: холодно». (Confessions of an English opium eater, being an extract from the life of a scholar, and suspiria de profundis, being a sequel to the confessions, by Thomas de Quincey).