— Да, — согласился я. — Понадобится еще время, чтобы с этим разобраться.
— Конечно.
Он посмотрел под ноги, на землю между нами, потом перевел глаза на гранитный стол, туда, где он провел ночь и где только что лежал я.
— Быть может, — сказал он, — в один прекрасный день вы приведете сюда ваших детей. Вы покажете им, где встречаются земля, воздух, огонь и вода. Покажете четыре стороны света и сами станете невидимым, рассказывая им первую из когда-либо рассказанных сказок. Я глубоко вздохнул и спросил:
— А вы?
Его лицо светилось улыбкой:
— Я иду в Вилкабамбу.
Пустыня — ступа, время — пестик, а жизнь — зерно.
Зачерпни горсть песка, и увидишь доказательства того, как время растирает частицы, еще не разрушенные до первоэлементов. Крошечные кристаллы, крупинки окаменелых древних лесов, обломки ракушек из давно исчезнувших морей, кусочки копыт первых млекопитающих, резвившихся на вольных равнинах, микроскопические частицы костей, пылинки вулканических камней, агата, нефрита и обсидиана, крошка угля из докембрийского пожара. Растения, животные, минералы, все живое и мертвое, когда-то двигавшееся под поверхностью коричневатого моря, еще не тронутого веслом человека. Зрелище чарует, как чарует перемена, как чарует постоянство, потому что оно постоянно переменяется. Если священными являются места, где встречаются разум и ландшафт и один занимается описанием другого, то пустыня, конечно, всегда была священным местом, ландшафтом души, где может быть записано все, что угодно. Был февраль 1991 года, и я сидел на песке в дюнах посреди Долины Смерти.
Полтора года назад я простился с Антонио возле каменного стола на Острове Солнца, спустился вниз к бухте и вброд добрался до нашей лодки. Лодочник привез меня в Копакабану, где мне ничего другого не оставалось делать, как дождаться первого автобуса на Пуно.
На границе мне досталось. Мой sаlvосоnductо где-то намок и так раскис, что я боялся, как бы мне не пришлось ехать в Ла-Пас и там, в посольстве США, испрашивать паспорт для возвращения в Перу. Боливийская сторона препятствий не чинила — я был перуанец, возвращавшийся домой; я назвал свой номер паспорта по памяти, сунул двадцать долларов и был пропущен. Но через пятьдесят ярдов, на перуанской стороне, мне не удалось изобразить перуанца. Когда дым рассеялся, мы пришли к соглашению относительно хрустящей стодолларовой банкноты, моего раскисшего salvосоnductо и обещания, что в следующий приезд я стану крестным отцом сына лейтенанта, — все это завершилось нахальной улыбкой, шлепком по спине и пожеланием счастливого пути до самых Штатов.
Я вернулся в Куско двадцать четыре часа спустя, в шесть часов вечера, съел легкий ужин и спал до пяти часов утра. Утром я перекинул теза через плечо и первым же поездом отправился на аltiplanо.
В Калифорнию я возвращался через полгода. С тех пор произошло много событий: вышла моя книга «Четыре ветра» и написана значительная часть этой книги. Моя жена закончила свою работу в больнице Стэнфордского университета, а сыну стукнуло три.
Тремя месяцами раньше я узнал, что сендеро разорили усадьбу Рамона, а джунгли вокруг нее вырубили и выжгли. Антонио был прав: моя (или наша) последняя ночь там не была галлюцинацией, так что я тоже попробовал будущее на вкус.
Я продолжал вести лабораторную работу и принимать клиентов; дважды я проводил семинары в Долине Смерти. Оба раза я пытался осуществить свои намерения; но оба раза, несмотря на, казалось бы, самые благоприятные обстоятельства, я не смог добиться видения Острова Солнца и так ничего, кроме дюн, и не увидел. Как можно знать, что нечто произойдет, и не изменить настоящего так, что это повлияет на ожидаемое событие? Это то же самое, во что верил Антонио: знать направление нашей эволюции и не позволять этому знанию извращать наши намерения и превращать нашу настоящую жизнь в жалкое клише, подобие человеческого бытия. Вот почему эту тайну мы скрываем даже от самих себя.
Мои друзья, с которыми я приехал в Долину Смерти, разошлись по своим делам, и я в одиночестве сидел на песке под пылающим Солнцем. Я выпил несколько глотков воды и встал на ноги, чтобы размять спину. В момент осознания я фактически размышлял о том, как далеко мне возвращаться домой. Дюны никак не изменились, они все так же тянулись цепью передо мной, разве что сместилось Солнце, и то едва заметно. Я слышал свое сердце — оно забилось учащенно. Я показывал на дюну. Я был один, но я показывал на нее рукой, сам себе. Deja vu, но теперь я знал, где я видел ее раньше. Внезапно я поймал себя на том, что пытаюсь ответить на вопрос: возможно ли влиять на прошлое? Мы воздействуем на будущее каждым нашим дыханием, каждым взглядом, каждым мгновением бытия, но как насчет прошлого? Мысль о том, что то, что происходит сегодня, может зависеть от каких-то событий, которые произойдут через полтора года… И я вспомнил, что Антонио упоминал об этом в Силлустани, среди могил тех, кто овладел временем. А затем я вспомнил то, что он шептал мне на ухо, когда я лежал на каменной глыбе стола на Острове Солнца.
«Когда Солнце плакало, и его слеза упала на Землю, оно дало своим детям завет, кем они должны стать, — прошептал я. — Помните, что все мы дети от брака Земли и Солнца».
Все эти слова теперь возвращаются ко мне.
«Вся жизнь рода человеческого проходила в воспроизведении, мутациях и развитии. Выживание и воспроизведение. Наблюдая Природу на протяжении нашей жизни, мы делаем заключение, что вся Природа — это спряжение глагола есть. Жизнь зависит от поедания другой жизни; поедать и быть съеденным, уроборос, змея, пожирающая свой собственный хвост…»
«Неразборчивый жизненный круг, неотделимость жизни от смерти, жизни в смерти от смерти в жизни. Это не бессмертие — на этом уровне нет такого понятия, — это бесконечность. Кольцо никогда не разорвется. До тех пор пока существует жизнь, будет существовать смерть — и обновление, без которого жизнь не может обойтись. Но мы должны смотреть дальше, мы должны видеть, что на протяжении того мгновения, когда мы живем и умираем, нам открывается вкус бесконечности — и мы растем».
«Истина в том, что Природа — это спряжение глагола расти. Мы находимся в пути. Мы начинаем просто как свет от Солнца, а сейчас мы — я, вы и весь род человеческий — стали сложными существами, мы способны думать, рассуждать и сновидеть, и мы все еще пользуемся нашими мускулами, мы все еще — и надолго — останемся хризалидой, куколкой, из которой возникнет что-то новое. И мы снова отправляемся в путь по Волшебному Кругу, но каждый раз это бывает иначе, потому что иными становимся мы. Мы растем, изменяемся. Постоянно. Чувствуете ли вы это?» «Видите ли вы, в чем заключается тайна? Тайна, которую мы храним даже от самих себя? Мы знаем ее как факт, как вы знаете первую из когда-либо рассказанных сказок, как ее знаю я и знает тот юноша, с которым вы шли в Мачу Пикчу. Дышите глубоко…»
«Мы можем думать, мой друг. Мы можем сновидеть с открытыми глазами. Мы можем путешествовать по вселенной, свободные от времени и пространства, от необходимости понимать».
«Мы можем держать целую вселенную в нашем сознании».
«Наше воображение — вот то, чему мы должны позволить развиваться; дать ему свободу, вскармливать и выращивать его, потому что из всех созданий, которые являются Детьми Солнца и Земли, мы — те, кто может сновидеть и, благодаря воображению, держать вселенную в своем сознании. И мысль может обретать форму. Есть мысли, которые дают форму матери, как магнит создает порядок из кучки опилок на бумаге. Вселенная — это Божественная мысль, принявшая форму».
«Мы можем вообразить бесконечность, и мы можем держать вселенную в нашем сознании, и священное время — это то время, когда мы можем дать форму нашим мыслям».
«Тайна, которую мы храним даже от самих себя, заключается в том, что мы становимся богами».
И затем он коснулся моего плеча, и я открыл глаза и увидел его, встревоженного; он стоял в потоках солнечного света.
— И это начинается с детей, — сказал он.
Теперь, полтора года спустя, я принес сюда, в пески, память об этом. Шнуровка моих ботинок была забита песком, но она была уже не новой…
А затем я взобрался на дюну и увидел то место, куда меня все время тянуло. Это было такое прекрасное место, что я засмеялся, и смех слетел с губ, как теплый ветер. Если бы я мог следить глазами за звуком моего смеха, я увидел бы, как его чудная форма несется, прыгает по песку и скрывается далеко в дюнах.
Передо мной, среди пустыни, открылась огромная воронка с плоским дном, покрытым песчаной коркой, сухой, потрескавшейся, с прожилками соли; со всех сторон она была окружена высокими дюнами. Арена. Я подумал: агепа, по-испански песок. Песчаная арена, круг для представлений, как в театре. Я сбежал вниз по склону, песок струился впереди меня в виде V-образных волн, ботинки оставляли углубления на поверхности дюны. Потрескавшаяся от жары корка ломалась и хрустела под ногами, когда я пересекал круг. Шестьдесят шагов, почти двести футов в диаметре. Я обошел круг по периметру и тщательно отметил четыре направления. Со дна этой чаши в любом направлении можно было увидеть только песок. Мое уединение было полным.